Ирина Сурнина. Рассказы

 

Летящая

Недавно ты взяла и притворилась секретарём в префектуре. Те же водянистые глаза с отчётливыми зрачками, тёмные волосы. «Жива, - отлегло, - помолодела разве».

- Заявки нужно подавать не позднее десятого числа каждого месяца, - летит из окошечка твой новый голос. Старый я стала забывать. А глаза плывут за стеклом, удивляются и всё помнят.

Помнят, как мы встречали чахлую карельскую весну. Онего глухо толкался в гранит, холодно качал тёмную глубину, а сверху волночки пускал с просверком. У тебя тоже тёмные очки с перламутром. Ты улеглась на гранитную плиту, поёшь. Я за тобой следом. Как будто на юге. Потому как по двадцать. А по солнцу бело наплывает многоэтажный корабль.

У взрослых жизнь хрустела, поддавленная какой-то большой непонятной силой. Вдруг исчезали продукты и появлялись синенькие и зелёные бумажки. На сахар, водку, табак. А у нас молодость. Денег нет? Можно занять. Но почему так хочется есть, особенно когда они заканчиваются? Надо что-нибудь придумать.

- Ленка, давай ездить в Питер за вещами, а потом в общаге продавать? - Давай. - Хорошо бы на машине...

И мы кружим по холодным задворкам с майским снегом. Чайки, как вылепленные из снега, вскрикивают на мусорных баках. Ветерок ледяной, по северам намотавшийся. А солнце всё равно пробивается тоненькой, тёплой струйкой. Почти верим, как всё просто. Главное обдумать, решиться.

Летом ехать уже не хотим. Хорошо валяться на траве у самого нашего вуза. Страницы учебника нагреваются. Недалеко старинное махонькое кладбище, совсем не страшное. С пенёчками памятников и редкими резными крестами. Со временем смерть - просто история.

У тебя в альбоме фотка, где только два цветка прикрывают грудь.

- Представляешь, моя мама не знает что такое мокасины!

Я вообще-то не знаю тоже, но помалкиваю. Ты такая современная. И мы жуём тоненькую абрикосовую пастилу, сделанную мамой, в твоей пустой двушке. С мебелью снимать дорого. Курим длинные дамские сигареты. Мы уже были в ресторане и сауне всей компанией, на чёрном ленивом БМВ. Машина долго разнюхивала дорогу, лаково совалась в проулки и, наконец, брезгливо остановилась у серого здания заводика с вывеской «Сауна».

На Новом году увели Ленкиного кавалера. Просто взяли пальчиками с маникюром и отвели через месяц в ЗАГС. Мы плетёмся мимо танка на пьедестале, который прицеливается к воробьям и морозу.

- Новый год так себе, - говорю и вспоминаю одинокий винегрет на столе.

- Можно подумать, другие Новые года у тебя были необыкновенные, - злится Ленка. Ей холодно. Мы забираемся в полутёмное кафе и тянем кофе.

А потом Ленку выгнали. Просто поставили «два» в графе «специальность». Мы-то знали, что она не при чём. Маленький завкафедрой Ваксов должен был столкнуть широченного Борис Палыча. Говорили, что у заросшего, непокорного доцента тараканы в голове. Я верила. Не зря он рассказывал, потряхивая дремучей головой, как уплывал по Енисею от жены. Теперь надо было от Ваксова, но уплыла Ленка, его ученица, вернее, незаметно откатила в свой Сосновый Бор.

После она приезжала пару раз. Уже не была современной и раскованной. Неновое пальто, работа в школе. Глаза такие заброшенные.

- А ты изменилась, - мне.

- Конечно, дел-то хватает. Четвёртый курс, скоро госы, - мелко мщу за свою прежнюю зависимость и отсталость.

Сосновый Бор, наверное, выглядывает из-за своих сосен. Продирается этажами к небу, похожему на твою фамилию - Лазутина. Лазурное оно было или грязное, в разводах, когда ты решилась со своего одиннадцатого? Как ты могла убить светлые, переливчатые глаза, тоненькое тело? Страшно ли было лететь, захлёбываясь ледяным воздухом? Таких не отпевают. У меня осталась только открытка, где ты поздравляешь с годом Петуха.

И я не могла поверить. Пошла к тебе в гости по подвальным переходам. Было светло от сухого песка и жарко. Проход становился всё уже и ниже. Дальше никак - только ползти. Осталась одна узкая щель. Я стала задыхаться и проснулась.

Сколько лет я носила тоску по тебе, вглядывалась в лица! И вот ты нашлась! Я мну листки, позабыв, зачем пришла. Ты всё понимаешь и улыбаешься. Дома листаю журнал. Крашеные девицы в истоме от помады и денег. На последней странице - ты! Те же прохладные глаза. Твой гримированный манекен, худой и страшный, хохочет и замахивается модной сумкой. По рукам и ногам пробегает щекотка ужаса. Они изуродовали тебя! Если содрать грим, там просто чёрная, пакостная пустота! Ты примеряешь глаза живущих, но тебя нет, нет!!! И нам никогда не встретиться!

 

Тридцать три

У тебя пальто цвета ранних сумерек. Ты неожиданно подошла ко мне после лекций и предложила поработать в магазине.

- Да я как-то не знаю.

- Сутки через трое, посетителей мало, - выкладывала спокойно.

Позже поняла, что ты состоишь из молчания. Когда ты пришла в гости, я вывалила на стол всё, что могла и засыпала тебя словами. Захлёбывалась ими, еле успевая вдыхать, ошалело глядя на густо-малиновые нектарины и чуя собственную красноту. Нужно было высказать то важное, до чего успела додуматься. Даже если это было сомнительно и повторялось мной на разные лады. Ты спокойно кушала. Наконец, я опомнилась:

- Ань, а почему ты молчишь?

Застигнутая врасплох, ты замерла с недожёванным, темнея ртом:

- Но я же ем.

И я перестала задавать этот нелепый вопрос. Громоздила тебе одну теорию на другую, пока они не рассыпались под моими же ударами. Запоем читала стихи. А где-то на другом конце города ты помалкивала в трубку. Но я уже знала оттенки твоей тишины. И не было ли счастьем после какого-нибудь опуса услышать тихое «здорово».

Ты взялась переписать мне контрольную по латыни. Может, внушила себе, что должна служить людям, потому как верующая. Когда писала, мелированные пряди нависали над листом и закрывали небольшое аккуратное лицо. Ты была так узка и тонка, что казалась нереальной. Таких, наверное, Бог и выбирает себе. Зачем ему мясистые. Из-под полупрозрачных пальцев выходили ровные фиолетовые завитки. Не сравнить с моими свихнувшимися строчками, где буквы исчезают, сливаясь в волнистую линию. Потом и она исчезает - не вижу смысла в написании, как и во многом. А у тебя есть Бог. Большой и мудрый, окружённый целой свитой родственников и друзей. Можно к любому из них подойти, постоять, пожаловаться. Лик Его троится и, в конце концов, распадается на всё сущее: от гор до травинки. Ты его, наверное, просишь о главном, но он советует подождать. И тебе это нетрудно.

Но нет ничего убийственнее, когда на моё «почитай, написала тут кое-что» и дрожание челюстей, твоё - «как приеду, через месяц». Или - «приходи», а ты - «смогу только после Нового года или когда поменяю работу».

Иногда ты могла что-нибудь сказать. Например:

- Я не желаю выходить замуж просто так, - и поджать тонкие губы.

Дальше мы разговариваем молча. Молча я кричу:

- Понимаю, к чему ты клонишь. Небось сама отлавливаешь в Москве кандидата под видом учёбы?

- Я ищу подходящего мне человека.

- Ищи, ищи. А я не могу таскаться по съёмным квартирам. И так намоталась по общагам. И жить в провинции не хочу. Там не пьют только мертвецы.

А любовь... Разве я не была такой, как ты? Это просто линия горизонта, а народ гоняется. Дана, чтобы человек надежды не терял. По пути дети родятся.

- Но у меня мама с папой любят друг друга.

- Редкие люди. А в основном, по городу плавают сгустки неутолимых желаний. Они одуряют, заставляют верить - вот-вот оно, то самое. Начинают сохнуть губы, бухать сердце. Предмет вожделения расхаживает по твоей комнате, будоражит постель, расширяется до размеров неба. Мешает есть, спать. То же самое может повториться и к одному, и к другому. Враньё это. Наутро проходит. Я не хочу изменять мужу.

- Может и не судьба мне замуж...

- Успеешь ещё, одна работа. Радуйся, что сама себе принадлежишь.

Интересно, как успевать станешь в семье. Такая медлительная, плавная. Может и хорошо - ребёночек спокойный будет.

А меня несёт:

- Хотя женщины и свободны, но продолжают биться за мужчин. Их мало. Их терпят годами в браках, с их капризами считаются всерьёз. Не хочу так. В принципе, в мужской цивилизации женщина после сорока должна готовиться к отмиранию: переключаться на кошек, собак и хобби.

Потом вдруг сбиваюсь:

- Знаешь, иногда под утро резко проснусь - а ведь умирать придётся - так ясно вдруг. Тогда и начинаю понимать. Кажется, будь он, любимый...

Дальше слова стали неразборчивы и перешли просто в шелест листьев из открытого окна. Осина быстро перестукивала кругляшами, а берёза медленно раскачивала длинные пряди.

Сколько раз я подползала к телефону с разорванной душой, но ты не понимала, зачем так трепыхаться? Но однажды я увидела хоть одно чувство на твоём лице. Ты обиделась.

Пока я писала тебе какую-нибудь рифмованную чушь, ты принимала. И даже вешала на стенку. Но когда я разглядела тебя и написала другое, твоё лицо посерело, и стали видны выбоинки на коже. Тебе не хватало воздуха. Ты жаловалась подругам. Наконец нащупала спички и подожгла эту гадость прямо в квартире. А пепел развеяла.

- Я вообще с мужчинами не была три года, а ты пишешь! - кричала она в трубку.

- Аня! Разве я об этом писала?

- Ты всё подсмотрела и подслушала!

Ей хотелось сжечь и меня вместе с листом.

- Аня! Это неправда. Я просто так чувствую.

Я представила, как обугливались, съёживались строчки:

Сегодня ей - тридцать три.
Она спокойна, как будто проста:
- Как у Христа, - вздохнёт.
Ей кажется иногда, что живот растёт

Первенцем, горячим, как брызги солнца.
Она опять к животу прикоснётся -
Ничего. Нет его.
Будет писать и у Бога просить:

«Шар земной под тонким ситцем нелегко носить...»
А вообще, детей будет пять.
И станут они вырастать с Боженькой.
Она поклонится в ноженьки

Иконам в храме.
Позвонит маме.
И будет сидеть целый день в магазине,
Где у неё на витрине

Вазы, кошки, ковры для богатых.
А ей - небольшая зарплата,
Чужая квартира в московском мире,
Где должен быть некто -

Отец пятерых детей.
Но поезда вектор
Привозит без всяких затей
По прямой - домой.

Такая усталость, хочется спать,
А утром уже невозможно встать,
Хоть она всё легче и легче год от года:
Тонкая кость - такая природа.

Теперь ты успокоилась. Иногда спохватываешься и вспоминаешь - надо обижаться. Наверное, твой большой неведомый Бог умеет прощать. Но я никак не могу забыть твоего молчания. Так молчат леонардовские мадонны, занятые ребёнком. Оно мягко обволакивало, опаивало солнечной тишиной.

 

Гость

Дребезжащий звонок требовал ответа. Вика вынесла себя к дверям.

Строители что ли? Вчера она подумала, что ремонт в подъезде закончен. Вымыла замызганный пол и успела заставить свой закуток. Скажут убрать. Будет неловко. И правильно. Ей стало противно, что всякий легко может влезть в эту самую Викину жизнь. Школьная учительница сына, соседка с лицом «всё слышала», да кто угодно.

Вика начала хрустеть в дверях ключом. Потом спохватилась - качнулась к глазку. В нём неточно обозначился потёртый мужик. На строителя не тянет.

Может, уголовник какой, а я распахнусь? Но ключ уже довернулся, и она вяло додумывала, что в таких случаях делать. Навстречу Славина голова, которая громко сообщила, что шёл, мол, мимо... Не в себе что ли или поддат?

- А Сергея нет, - и Вика начала движение обратно, но почему-то передумала. - Да вы заходите, - предложила не очень уверенно. Чаю попьёте, - совсем уж кисло докончила, представив беседу с говорливым знакомым мужа.

Недавно он с таким же лицом ввалился к ним и часа два внушал на кухне, что люди разобщены, и он может ну хотя бы час в месяц погулять с их сыном. Насидится дома и бежит сломя голову с идеями!

На кухне обозначилась лисья мордочка сына и исчезла.

- Ну подойди, что ли, дядя Слава пришёл, - больше для приличия кинула в коридор Вика.

- Ладно. Если не хочет, зачем? - неловко отговаривался Слава.

Потом вдруг:

- Забыл дядю Славу-то?

Всё-таки поддал.

Вика натянула длинный халат вместо легкомысленных лосин, поставила чайник. Стала чистить картошку и ждать, какая тема у Славы сегодня.

Посмотрела на него: худой, жёлтый, глаза потемнели, что ли?

Виделись они редко - на огородике возле его дома, где он копался по теплу. Издалека весело блестела на солнце Славина лысина, а сам он бывал угрюм. Что Славу красило, так это глаза. Чистое небушко. Слава всё делал основательно. Школа с золотой медалью, два факультета МГУ, научное взращивание огородных культур и дочери. Они с мужем похожи. Университет, работа в ящиках-институтах, особенное высокомерие посвящённых, когда весь мир делится на МГУ и не МГУ. В школе Вика мечтала поступить в это высокое, звучное здание, но испугалась. Потом забылось. А когда случайно побывала на социологическом факультете, и вовсе успокоилась. Тоже мне МГУ - фиолетовый корпус-казарма, прокуренные лестницы и снующие толпы.

- А я вообще-то что пришёл - мало мы общаемся.

Тут сын вставил совсем некстати:

- Мама вчера пол вымыла, а он сегодня опять грязный, - и вывалил на стол свою коллекцию монет.

Слава поднял упавшую кожурину.

- Я вообще-то привык полезным быть. А сейчас не знаю, что делать.

- Живите себе и радуйтесь.

- Какая сейчас жизнь...

- Нормальная. Как в пятидесятые годы по уровню. Бывало и хуже. Представьте набег: всё горит, а сами в чём есть в лес.

- Это да, - усмехнулся. - Но чем жить?

Вика насторожилась.

- Как у вас с работой?

- Ушёл недавно. Что-то крыша у меня стала ехать в этой охране.

Вика как раз хотела просить Славу, чтоб мужа туда пристроил. Она приумолкла.

- Я вот думаю писать. В «Литературку» писал. В своё время задвигали, антисоветчиком считали. А потом, как раскусил горбостройку, стал предупреждать, но не услышали. Что может одна статья?

Слава был задумчив.

- У меня ведь до тридцати лет и любовницы не было.

- Миш, выйди!

- Да он, поди, не понимает. С кем попало - не хотел. Долго жильё не получалось в Москве. Сами знаете. Хватился - девчонки все замужем. Вот.

Домысливать надо, что жена досталась на безрыбье.

- У меня дома грязь такая, неряшливо.

Игрушки, которые отдавал им Слава, и вправду бывали в паутине.

- Вы вот тут картошку не прочистили.

- Я ещё её и не закончила.

- Раньше с дочкой занимался. Лучшая ученица была в спецшколе. А потом скатилась. Жена задурила ей голову музыкальными, - Слава как-то сразу сник, - школу закончила даже с одной тройкой.

- Не вся ведь жизнь в учёбе.

- Отошла она от меня совсем. Вдвоём всё с матерью шушукаются, живут отдельно в комнате. Когда дочка родилась - я всё! Витамины ей нужно - огород завёл. Гулять надо - ходили в лес. На продлёнку не оставлял. Работу забросил, мог бы что-то. А время ушло.

- Да и сейчас не поздно.

- Да? - неожиданно спросил Вику, как будто от неё зависело что-то важное.

- Конечно.

Вика заволновалась. Ей стало тревожно за этого чужого человека и приятно, что с нею откровенно говорят, советуются.

- Нервный я стал какой-то.

- Вам надо заняться собой, - говорила она казёнщину, но выходило участливо. - Сходите в поликлинику, времени-то больше.

- Надо. Но врачей неудобно беспокоить, каторжный у них, участковых, труд. Не люблю ходить. Старух там много. Жалко их тоже - не богатые, не вполне счастливые. Схожу. Так, есть кое-какие болячки, проверить нужно. А то заболеешь серьёзно, моим трудно будет.

Вика украдкой глянула на Славу, и её обожгло. Господи, похудел! Воротник рубашки болтался на шее, а глаза сухо блестели.

- Можно и квартирой заняться, а то парни придут в гости к Маринке.

- Я уже разгрёб немного.

Вике стало жаль всех. И себя тоже.

- Пусть Мишка ко мне приходит. У меня книг много, кошка есть. Я вот думаю, сколько упустил всего. И вам ведь мог помочь, а то появился, когда уже не нужен.

- Ничего. Дочка родит - ещё нанянчитесь. Детей ведь любите?

- Да, - как-то просто и ясно ответил Слава.

- Может вам в школу? Там всегда не хватает. Или учеников подыскать?

- Наверное.

Тут опять объявился Мишка.

- Дядь Слав! Это вам подарок к двадцать третьему февраля, - и подал тонкий голубой пакет с неясным содержимым.

- Детский подарок - святое, - пробормотал Слава. - Детей у нас мало. Надо, чтобы их по пять-семь было. Но как представлю, что у Маринки - и жалко её. Парень ей нужен стоящий, может православный.

Вика доказывала, что и православные бывают всякие. Они ещё о чём-то говорили. Было легко и просто. Она спокойно резала овощи. За окном тоже было так покойно и светло. Казалось, всё можно разрешить, если хорошо подумать.

- Надо больше двигаться, - топтался он в коридоре. - В университете я был чемпионом по самбо.

- Да вы и сейчас ничего.

- С вами было очень приятно побеседовать, - и бледное лицо его исчезло за дверью.

Когда Слава ушёл, Мишка, серьёзный, подошёл к Вике.

- Дядя Слава хороший. Я буду к нему ходить в гости. По воскресеньям. Завтра пойду?

- Да... - рассеянно ответила Вика, и он стал выбирать колготки для похода.

Много ли надо двум нормальным людям - хорошо поговорить.

Назавтра сын с утра засобирался в гости.

- Позвони хоть вначале, - бросила мать.

Дядя Слава вяло ответил. Он не знал, когда можно прийти. Да. Перезвонит попозже. Мишка целый день крутился возле телефона. Но никто не позвонил.

На улице он разгуливал возле запорошенного огородика Славы. Но его не было. А ветки облепило нежным махровым снегом.

 

Колечко

Подругу он завёл! Это в восемь-то лет! Теперь их нужно вместе выгуливать, а потом отводить её домой. Сама навязалась. Ведь жаловался Димка:

- Мам, а чё на меня Ксеня наваливается!

- Как наваливается?

- Просто. Давит и всё, не даёт дышать.

- Ну играет может так.

Потом жаловаться перестал, буркнул только:

- Я теперь обороняюсь.

- Это как?

- А я её запугиваю, - он согнул худенькие руки и сделал страшное лицо.

В школе было скучно. Дима смотрел прямо в учительницу, видел её говорящий рот, но слова не разбирал. Они проносились, цеплялись за парты, стены, висли на потолке и кривлялись оттуда: «Не достал! Не достал!» А то вдруг Наталья Ивановна росла, росла, так что он становился совсем маленьким и мог провалиться в щель на полу. Поэтому писал медленно.

- Эти дети так орут и носятся как бешеные на переменах, - говорил дома.

Мать вздыхала. Всё-то он один. Медлительный такой, обижают, поди. На дни рождения наскребала ему компании случайных детей.

Да, конечно ребёнку надо общаться...

Но не с кем. И Дима смотрел альбомы. На фотографиях жили весело, ездили в разные города, улыбались. Правда, забывал, как тогда тошнило в автобусе от жары и щекотно текло по спине. А в горах натёр ногу. Но он не хныкал. И вообще показывал, что молодец. Там ящерицы разноцветные и в земле дыра. Видели змею на дороге: лежит, как верёвка тёмная, чуть не наступили. Стояли у самого обрыва, и он нисколько не испугался.

Раньше он хотел жениться на маме. Но она только довольно смеялась.

- Найдёшь потом жену.

- Не-е-е. Я лучше на тебе. Ты - красивая, - говорил иногда, глядя, как мать охорашивается у зеркала.

Ему нравились её сумочки, банки с душистыми кремами, помады. Хорошо этим девчонкам! Цепочки и заколки переливались, хотелось трогать или спрятать себе. С работы мать приходила скучная и некрасивая, совсем не такая, как на фото.

- Опять альбом требушил и всё разбросал!

А теперь у него есть подруга!

- Мам, знаешь, кто я теперь? Су-пруг!

- Ничего себе!

- Мне Ксеня сказала. А давила меня потому, что я ей очень нравился.

- Ты сам-то как?

- Не хочу пока в супруги. Ксеня рвётся ко мне в гости.

Мать её ещё не видела, но затревожилась. Недавно та увела его с продлёнки к себе домой, и этот олух, счастливый, звонил от неё.

- Девочка раскованная, - усмехнулся муж вечером, - попросила меня купить киндер-сюрприз и мороженое.

- В конце концов, нормальный современный ребёнок, хоть нашего расшевелит, - пыталась себя успокоить.

И вот она появляется. Высокое, нескладное существо в Димкиных роликовых коньках. Глаза светлые даже из коридора, обычное личико.

- Здравствуйте, - испуганно.

- Погуляли? - натужно улыбнулась мать.

За девочкой ввалились Димка с отцом и шмякнули на стол только две порции мороженого. Мать поставила тарелки и ушла в комнату.

Муж тихонько:

- Знаешь, Дима подарил ей твоё кольцо.

И тут что-то дикое взмыло в ней. Да, она видела, как сын собирал, таясь, подарок, но хотела быть деликатной. Её обманули. Нагло, грубо. Она шарила в косметичке. Попадались всё какие-то потёртые тряпочки, дешёвые бусы, потемневшая бижутерия. Вся жизнь показалась жалким, ненужным хламом, когда-то блестевшим, а теперь выцветшим. Она позвала сына. Тот подошёл. Глаза пропитаны солнцем, на губах мороженое. И стала его трясти, ничего не говоря. Потом выдавила:

- Что ты взял у меня?

- Ничё-о-о...

- Какое кольцо?

Муж привёл с кухни девочку. Она вытянулась и торопливо заговорила:

- Дима подарил мне колечко, - и протянула тонкую руку.

- Я тебе дам другое.

Мать трудно задышала. Нашла похожее, но тёмное.

- На вот. Почистишь и всё. Они с мужем одевали ей на разные пальцы, но удержалось кольцо только на большом. Странно. Размер-то был одинаковый. А серебристое вернулось будто поменьше. Стянулось что ли?

- На вот ещё резинку с розой. У тебя же длинные волосы.

- Спасибо.

Девочка отошла. Но вдруг вернулась и подала резинку:

- Меня мама будет ругать. Вчера Дима принёс подарок, и она ругалась.

- А что там было?

- Мыло и мармелад.

- Ничего, скажи, что я подарила.

Стало грустно и пусто. Ксеня ушла.

- Мам, скоро я вырасту и уйду от тебя.

- Но я буду скучать.

На улице уже вовсю цвела верба. С тихим шелестом падали тёмные одёжки почек. А тяжёлая земля исторгла первые цветки мать-и-мачехи.

 

Длинное солнце

Тихая радость в предновогодние вечера. Даже в овощном магазине, где темно от очереди и тяжкий дух лежалой картошки. Невероятно, но мне хватает студенческих денег. Уже куплены ёлка, шары. Так и бывает: начнёшь покупать одно, а там махнёшь - да пусть будет всё! Новый год! Затаённо радуешься и стыдновато: вдруг заметят, не ребёнок ведь. В магазине долго выглядываю подарки. Сама не знаю зачем. Наверное, от маленького зимнего счастья. Нежничать у нас в комнате не принято.

Моя соседка Люда, комячка, выпивает, как добрый мужик. И её подруга Ленка тоже. Они талантливые, и все понимают - как ни пить. У Люды всё белое: глаза, ресницы, кожа. На севере вообще плохо с солнцем. А ладони сплошь в мелких, нежных морщинках от богатой нервной системы. Днём она учится и работает аккомпаниатором в школе, вечером удаляется к друзьям, или они приходят сами.

Как-то пришёл вежливый коренастый мужичок.

- Не понимаю, ну что тебе, Малякин, надо? - сокрушалась Люда, тяжко наваливаясь на пустой стол.

Малякин почему-то извинялся в мою сторону и опять выбулькивал из прозрачной бутылки в свой и её стакан.

- Жена у тебя хорошая, дети есть.

При слове «Малякин» лицо её немного взлетало, и в глазах появлялся цвет. Где-то ночью Людка приносила своё крупное тело. Недолго колыхались лунного цвета руки, ноги - к тумбочке, в туалет, к тумбочке - и всё падало на кровать. Утром она быстро красила бледные глаза, обливалась дезодорантом и ничем не напоминала себя вечернюю. Пальцы её точно брали на фортепиано нужные аккорды и гибко вели мелодическую линию, хоть она и народница, аккордеонистка. Народники вообще тянутся в пианисты, как простонародье в интеллигенцию. Одно дело тягать тяжёлый баян, из-за которого тебя почти не видно, или сгрудиться над балалайкой, а другое - когда вечернее платье, вечерний рояль, руки летают, окончания эффектно в зал. В Людкином случае не тщеславие, а природа. Легко у неё получалось, полётно.

Ленка была пианисткой. И хвалили, и пятёрки ставили, но что-то мешало внутри, пошёптывало, что не стать ей величиной.

- Не могу, не могу я учиться, уеду... - хрипела, набравшись, и падала, перевалив порог нашей комнаты. Пышная голова темнела на полу. Потом Люда поднимала подругу и как раненого товарища уводила на себе. Та мычала, но шла. Падала она не только у нас, но очки оставались целы. После Ленка вежливо стучалась, поправляла смущённо очки и волосы. Блокнот ей, может, подарить?

Леся хозяйственная. Она только числится за нашей с Людкой комнатой. Забегает иногда чистенькая, расторопная. Говорит мало, но толково и вовремя. Ей нужно что-нибудь ближе к жизни. Наверное, вот эти полупрозрачные красные миски с блюдцами. Радостные они, лёгкие. Как спелая вишня на свет. Поставит их со снедью перед своим Тимуром, и будет им любоваться - личико на худые кулачки. Лесины глаза с томной укладкой век. Шубку наденет, духами брызнет - хороша! Любовь только не сходилась. Тимур влажно, медленно смотрел, позволял жить у него в комнате, готовить, а жениться не спешил. Где-то в горном селе за Нальчиком ему уже готовили невесту.

- Ну хочешь, я с ним поговорю, как с мужчиной? - кипятился Эдуард Эдуардович, старенький профессор ленинградской закалки. Леся только печально отнекивалась. А Людка время от времени водила её на пару дней в больницу. Потом ходила хмурая и, озлившись, бросала:

- Знаешь! Я б твоему Тимуру...

Хорошо в небольших городках. Можно долго идти и никого не встретить. Как длинный след тянуть за собой мысль. Закат здесь тоже длинный. Пока солнце не перещупает, не вылижет розовым длинным языком все дома, он не кончается. А на улице сейчас и придумывать ничего не надо - Новый год: ели завалены снегом и шар луны. Где его не хватает - фонари, под старый Петербург, и просто шарики. Общежитие на берегу длинного озера. И ветра его продувают такие же длинные. Будто где пробита брешь на север, и дует, дует из неё нежилым. Ехать домой четверо суток. А что сюда занесло - и не знаю. Четыре тысячи километров рельс протянулось за мной. Я давно уже чувствую себя как протяжённость. Но нет ничего, чтобы удерживало здесь, и не только. У тех, кто попробовал пути, уже не будет покоя.

Я заношу ёлку и пакеты. Люда оторопела:

- Ты чего это вдруг?

- Пусть будет похоже.

Развешиваю шары. К нам заглядывают девчонки. Трогают. Улыбаются. Мало кто озабочен ёлочками. Разве что семейные - детям. Внизу будет одна на всех и ладно.

Разобралась в своих бумагах и нотах, больше убирать нечего. А всё ещё радостно, будто кто внутри солнышком посветил. Глупо даже. Можно подумать есть личное или ещё какое счастье. Новый год, видите ли. Людка ходит туда-сюда, недовольная. Перед праздниками у неё это часто. Может, итоги подводит. Она придирается к улыбчивой Иве из Риги, нудит, что нечего надеть, потом злорадно сообщает, что внизу прорвало трубу и нет света. Но Иву смутить трудно. У неё всегда ровная, профессиональная улыбка, с которой она, вероятно, и родилась. Они уже нарезали один таз салата и начали второй.

И только когда появляется накрытый стол - всё, праздник пришёл. Немного волнуются даже совсем неромантики. Выпиты первые рюмки, и тут я достаю подарки. Девчонки растерялись, обрадовались. И мне так хорошо - гости! Неважно, что там с трубой. Весёлый молодой вихрь носится по лестницам. Ходят друг к другу комнатами, пока не съедается всё, что можно назвать съедобным. На дискотеке тоже сплошное завихрение. Из него я вылетаю с парнем, странно похожим на богатыря. Мы вязнем в сугробах, дурачимся. Нам совсем не холодно. Новый год!

Со спокойной совестью рассказ можно закончить здесь и не писать о том, что следующий год встречаю одна в закрытой полутёмной комнатке. Не хочется показывать, что я есть вообще. Ковыряю недоваренную свёклу в майонезе. За дверью погромыхивают шаги. Много пьяных и весёлых голосов. Странно, что все эти отрывистые голоса носят такие тяжёлые ноги. Ко мне тоже стучат, как и во все повально комнаты. Но я не хочу открывать.

 

Страсти по Матфею

Хотелось упасть и не двигаться. Она не может столько работать! Но зал знал - всё равно придёт, настроит скрипку, пробежит сонными пальцами по грифу. Зайдут, загудят, разыгрываясь, утренние духовики. А пока он, пустой и запертый, перебирал в темноте всякие звуки: то рояль спускал усталую, дрожащую струну, то рассыхался лаковый бок арфы или просыпалась вдруг одна пластинка ксилофона, задетая случайно. На каждом стуле сидели бесплотные сумеречные существа, повторявшие дневных хозяев. Выбегал старичок-дирижёр, беззвучно стучал по пульту палкой с набалдашником, и все начинали двигаться в такт и разгонять неслышные музыкальные волны.

Это напоминало весёлых глухонемых детей, увиденных ею недавно в метро. Они улыбались, размахивали руками, казалось, говорят по-настоящему - просто мир оглох. Так же запросто болтают, наверное, лепестки или летящие снежины.

В темноте неровно переливалось «Волшебное озеро» Лядова, сыгранное вчера кое-как.

- Если б вы знали, как я устал, - говорил на репетиции дирижёр, отжимаясь от партитуры. Получалось доверительно и просто. Ему все верили. Харизматик. Личность. Борец. Врагов и в самом деле было много. Он бы погиб без борьбы. Не то, что они, травоядные. Ему нужно было свежее мясо успеха. Всё: добротный загородный дом, средства, толпы восторженных фанаток.

Маэстро последним получил звание народного артиста СССР. Только успел, как буквы поползли в стороны. Анатолий Иванович хорошо говорил, был лёгок и скор, красив здоровой семидесятилетней статью. Старушкам и старичкам нужен был вожак, уводивший бы их в прошлое. Он дарил им гимны и песни, а они ему - шоколадки, цветы и обожание. Некоторые не приходили больше - умирали, и хотелось обнять оставшихся стареньких зрителей и куда-нибудь спрятать от нищеты и смерти.

- Вы для нас глоток жизни, - говорила ей в туалете поклонница. Тогда можно было простить и лужи на полу, и огромные очереди, и печальный дух старости в зале. Старушки жили концертами.

А второй дирижёр уволился. Говорит, что его «съели». Полное, дрожащее холодцом тело, «есть» было, в общем, противно. Сейчас он прокрался, опасливо сверкнул в темноте очками. Выхватил запасную дирижёрскую палочку и мягко исчез. Ночной зал поскрипывал креслами, а на заднике сцены фосфорическая берёза шевелила листьями на сквознячке.

С утра всё повторялось. Снова на работу! Рабство кончается там, где перестают чувствовать себя рабами, - подумалось вдруг. Однако ноги несли в привычном направлении. Мощный людской поток завораживал многоголовостью и беспокойной силой, стронувшей целые пласты населения. Эта сила-невидимка делала всех похожими. Торопливо толкая друг друга, ехали к источникам питания. Чем она лучше?

Если занять место, можно слушать громыхливую темноту. Зачем открывать глаза? Она не могла, как некоторые: запокачиваются и резко сникнут, вздёрнутся и снова клонятся. У неё просто в тёмных глазах слегка синело, мысли от вагонной тряски сбивались к затылку, и образовывалась приятная пустота, заменявшая сон. Кафельные станции сливались с чёрными пролётами и бесполым голосом диктора.

Раньше опаздывать было легко. Она бежала себе: весна, будущее. Ни квартиры, ни денег. Зато духи с туманами и ветер в лицо. Ей вспомнилась картинка в дедовом буфете. Молодые едут на БАМ, улыбаются, высовываясь из окна поезда. Так и ехали в тихом, пропахшем сахаром буфете лет двадцать. Засахарить бы тоже молодость и безоглядность. Но беспокойная юность закончилась сыном, а музыка - работой.

Правда, в окна музыкальной школы вплывали глубокие колокольные перепевы. Им было всё равно - течь ли по мазутной речке, ложиться ли на светлую осеннюю землю. Когда ученики выводили фальшивые гаммы, в окна гляделись купола, и жизнь становилась как будто глубже, раздвигалась.

Растаяло много снегов. На руках набухли вены. Менялись ноты, дирижёры. Оставались только натёртая скула и желание спать.

Сегодня она пришла и упала на кровать. Ослабевшее тело мелко дрожало. Работа и здесь таилась в каждом углу. И некому, и незачем жаловаться. Это жизнь. Недоеденная ветчина шлёпнулась на пол. Стало всё равно, что с ней и с другими. Только бы покоя, хоть вечного. Но надо бороться и спасать каждый день семью! Она подняла жирно пахнувший розовый кусок с налипшей волосинкой. Кусок поглядывал влажно и осторожно. Вот кто съедает её силы! Насмешкой показались и голубое, дразнящее небо, и холодное солнце.

Память вынесла пронзительное соло из Баховских «Страстей по Матфею». Скрипка ласково ёрзала в сердце, говорила, что всё понимает, но ничего не может поделать и, наплакавшись, пропала бог весть куда. Потом вступила грудным сопрано женщина и повела её, как маленькую, за ручку в небо. Шли медленно, но дыхание перехватывало от высоты и восторга. Всё забылось и осталось одно детское удивление перед звуком, который заполнил всю летящую голубизну.

Алей

Река Алей плыла, виляя за гаражи и проблёскивая чешуйками света. Мокрая Любкина голова уже побелела от песка. Она разгребает себя из тёплого холмика, прижимает руки и скатывается лёгким брёвнышком к воде.

- Любка! Глубоко не заходи!

- Ладно!

Петька в восторге. Вот и он уже укатился до воды.

Тринадцатилетняя дылда, а всё не выросла. Правда, появились впереди махонькие бугорки, будто две вишни подложили. Любка из-за них горбится, а её мать радостно так всем:

- У моей-то уже грудь пошла! Я ей говорю - не сутулься!

Любка сжималась и пряталась.

Сегодня засобирались с сыном на речку, Любка, племянница, и пристала.

- Вас что потом с водолазами искать? - вскинулся отец.

- Доченька, ты же знаешь, какая у нас река, - тревожилась мать.

Помню её с детства: мутную, торопливую, с буравчиками воронок. Она неслась, захлёбываясь и только под ивами затихала в глубоких прибрежинах. Иногда из этой смутной тишины всплывали пузырики. Казалось, их пускает тёмный утопленник. И мы быстрее пробегали. Слышали, что река утягивала людей. А как? Напьются да и лезут. А она духа тяжёлого не любит: замутит, опрокинет и унесёт. Мы передавали друг другу страшные истории, как люди, купаясь, наступали на склизкое. Вот и сейчас лежу и слышу у другого близкого берега пацан дружкам взахлёб:

- Прям тут недавно вытащили, на глубине!

Взъерошенные, они сплываются в стайку, отплёвываются водой, а сами так и толкутся рядом.

- Любка! Ну-ка ближе к берегу, кому сказала! - получается крик, как у бывалой тётки. Слышно только меня. По берегу лениво потягивают из бутылей, перекидываются в карты, а понятливые дети лепят из хлюпкой гущи. Со стороны молодёжи несёт дымком и матерками. Любка неохотно загребает ногами в мою сторону. Плавать она не умеет. Там где ей выше колена, Петьке почти по пояс. Спускаюсь к воде. Расплываются ступни, выщупывая место в песчаном дне - здесь легко провалиться в ямку. Вода щекотливо поднимается вверх, плотно обхватывая выше колен. Сын очумело лупит по ней руками и ногами, выбивая из её мути неожиданно светлые, тяжёлые брызги, быстро опадающие. Судорожно, икотно смеётся и прячет в воду ребристое тельце: в воде теплее. Любка гоняется за ним:

- Мальчик из Москвы, мальчик из Москвы!

А вода толкает тебя вперёд, оплывает и уносится с плавлеными кусочками солнца в неведомую Обь. И нет силы, которая бы остановила её стремление. Возвращаюсь против течения, проталкиваясь в ней.

Зимой река натуго перемерзала, мало где оставляя тёмные проплешинки. И мы даже близко не подходили. Река дарила горки и другой берег, уже не страшный. Можно задыхаться на лыжах между ясными деревьями и видеть дальше в поле тяжёлое солнце, разбухшее к закату. Так и хотелось въехать в него.

- Давай мы пойдём в путешествие, наберём на санки еды!

- Давай, - соглашалась подруга.

- Пойдём на солнце! Представляешь, мы с тобой полярники!

Обсуждали, что взять, чтоб не тяжёло и не узнали родители. Распластанное поле выставляло кусты за кустами и пугало далью. Леденели руки, ноги, и мы возвращались. Дома вытряхивали из обуви льдинки и сушили парны´е варежки и носки. Мы ещё верили, что пойдём и всю зиму подталкивали друг друга - когда? Так и осталось в забоке*[1] наше непройденное солнце.

Весна тоже начиналась с реки. Крепился-крепился, а потом взламывался лёд. Льдины неслись, тычась друг в друга, кружась. Люди выходили на хлябистый берег в сапогах. Как только сносило лёд, река выплёскивалась, подтекала к пятиэтажкам-хрущовкам, чёрно стояла в погребах. Потом уходила к себе, а ивы зацветали серыми меховушками. Мы старались наломать с крупными, но такие водились далеко у гаражей, где шатался тёмный люд и уединялись парочки.

В один из таких дней отец спустил на воду катамаран и раскатывал с широким довольным лицом. Мать стояла на берегу Алея почему-то с портфелем, в высокой меховой шапке. Тогда она ещё красила для отца гидроперитом волосы. Но это не могло сдержать его широкой натуры. Река была одного цвета с берегами, а ветер холодил материны полные ноги в тонких чулках, и в усталых глазах её мельтешила вода. После катамаран долго валялся во дворе у деда, пугая старух и кошек. Потом он увлекался космосом, видео, пчёлами, до всего доходя своим сметливым умом. И всё оставляло свой след: будь то шершавое изображение со спутника или фляги первого мёда.

- Знаешь, - говорил он мне, - я ещё пацаном любил на небо смотреть. Лягу, раскину руки...

Где-то наверху надуло облако, одно на всё небо. Оно остановилось горой, чтоб увидели. Господи, как широко и просторно, а жить негде! Что там горячий от песка фотоаппарат! Разве втиснуть в него пласт неба с громадным случайным куском белизны? Стекающие по ногам песчинки? Речку этого городка, для которого Москва так же далека, как облако? Мне страшно пошевелится, чтобы его не спугнуть. Но оно стало разъезжаться на неряшливые куски. Солнце съёжилось. Оно почти запало за неопрятные кусты. И резко, как это бывает в Сибири, похолодел в тени песок.

Любка дорывает глубокую нору. Рука ушла по плечо, но не достаёт до воды. Она забрасывает нору, чтоб другим не досталась.

- Пусть сами роют.

Вместе с Петей они быстро-быстро по-собачьи раскапывают воду в другом месте.

- Интересно, куда Алей течёт? - спрашивает вдруг.

- К первой школе.

- О-о-о! Только не это.

Историк прозвал Любку «ошибкой природы». Но Любка совсем не ошибка. Глазки её понятливо бегают по сторонам. Она натягивает юбочку на ладные ноги. Была бы одежда получше, а где мать возьмёт, если у неё ещё трое? Мужик, тихо выпивающий у кустов, одобрительно кивает.

- Пойдём, пойдём быстрей!

Мы идём обратно, отяжелевшие от воды и лёгкие. Пьяные проступают из-за кустов тёмными группками или качаются навстречу.

- Ирка! Подожди, что ли! - кричат сзади какой-то шаткой бабе в короткой юбахе.

Скорее выйти к домам, где люди. Дальше - спокойнее. А ковылей наросло! Идём по траве с распушенными колосками. В ней сидят лютые комары, быстро, без ноя расставляющие точки укусов. У соседней пятиэтажки застыла сохлая грязь, растресканная, как в пустыне. Сын подбирает твёрдую её корочку и прячет в карман:

- Брось!

Но он незаметно от меня привозит её в Москву. Там я смотрю на неё и кладу в коробку. Это уже родина.



[1]*   забока - так на Алтае называют прибрежный лес (примеч. авт.).

 

2ЛитрадиоШестое чувство1Переправа