В 2002 году во всемирно известном автограде Тольятти вышла в свет вторая книга стихов Елены Каревой «Всего лишь слова». Достаточно указать тираж книжки - 200 экз. - и читателю станет ясно, что вероятность моего знакомства с этими негромко прозвучавшими «...словами» должна исчисляться величинами существенно меньшими, чем абсолютно неуловимые миллиардные доли процента... Тем не менее один из неведомым путём оказавшихся в Москве экземпляров не только попал мне в руки (в полутёмном полубогемном подвале ОГИ, где вскоре после того состоялся творческий вечер другой «волжанки» - замечательной поэтессы Светланы Кековой), но и заинтересовал - стихами. Скажу больше - книжка привлекла внимание, два-три случайно открывшихся стихотворения прозвучали столь уверенно, что захотелось продолжить чтение дома, по стародавней привычке - с карандашом в руках.
Должен признать, такому решению немало способствовало одно из стихотворений, по прочтении которого стало ясно, что книга не исчерпывается набором привычных мотивов, вполне традиционных для женской лирической поэзии (мы говорили о них в статье «Другое одиночество», опубликованной в «Литературной учёбе» № 1-2007: о детях, о внуках, о доме, о саде), в ней находится место и для так называемой социальной проблематики. Всего двенадцать строк о подрастающем поколении - на мой взгляд, эти три строфы заслуживают того, чтобы воспроизвести их здесь полностью:
Они берут уверенно числом.
Они свои, и знают, где чужие.
И вот на смену девушкам с веслом
приходят девы, тянущие жилы.
И в чём же, друг, скажи мне, их вина,
когда травой по пустырям взрастая,
простых инстинктов прелесть и вина
вкус познаёт резвящаяся стая?
Они как в море волны, как прибой
бегут к земле, и бросятся на скалы.
И скоро, друг, накроют нас с тобой,
окрасив даже небо ярко-алым.
При домашнем обстоятельном чтении, однако, не замедлило выясниться, что поэзию гражданского звучания никак нельзя назвать типичной для творчества Каревой, - но тем более нам никак не следует забывать об этой стороне её дарования, особенно теперь, когда читателям представлена подборка новых стихов, получившая многозначное и обязывающее название «Удвоение образа».
Дело в том (и это ни для кого не секрет), что даже изначальный «элементарный» факт прикосновения детского восприятия к волшебной материи поэтического пространства сопровождается откровением-открытием эффекта удвоения... От узнавания особенного (как правило - радующего) звучания повторяющихся звонких гласных до заинтересованного и располагающего к сопереживанию - а иногда и приводящего в восторг - восприятия рифмованных слов, как говорится, рукой подать. И совсем не обязательно всякому читателю каждый раз отдавать себе строгий отчёт в понимании того, что «чарующее таинство стихов» обеспечивается «всего лишь» мастерством сочинителя - степенью умелого владения обычным набором технических приёмов стихосложения, включая использование удачных созвучий и рифм - изящных, замысловатых, вычурных, оригинальных - или вовсе вызывающе-простых... О «простых» рифмах скажем чуть позже, а пока перекинем мостик от акустических созвучий к «картинкам» - образам зрительным.
Заметки на полях. Здесь придётся хотя бы в первом приближении упорядочить наши представления о тех вариантах (формах, способах) удвоения образов, с которыми мы регулярно встречаемся, попадая в поэтическое «мироздание», т.е. при слушании, чтении, «повторении-про-себя» стихов. Наверное, более-менее строго могут быть выделены четыре основных варианта удвоения/умножения:
- фонетическое (акустическое: просто звуки);
- лексическое (вербальное: обеспеченное словами);
- визуальное (оптическое, передаваемое «картинками»);
- смысловое и содержательное (как говаривали раньше: умозрительное; не исключая и притязаний на со-творчество на самом высоком уровне, вплоть до: по образу и подобию).
// Послушаешь стихотворствующих «авангардистов» наших - и замечаешь повторение пройденного, и разочаровываешься: опять всего лишь и не более чем звукоподражание (в коем преуспел даже мой волнистый/волнительный попугайчик)... И будь это хотя бы подражанием высокому звучанию Вселенского Разума или Мировой Души - ладно бы, располагало бы прислушаться и могло бы считаться даже похвальным, но здесь ведь в каждой попытке - совсем другое (то ли журчание, то ли бурчание, то ли бряцание, то ли скрежет - зубовный? железом по стеклу?.. - навязчивое камлание). //
Сразу поясним, что наше зрительное восприятие даже формально начинается с удвоения - с проекции «картинки» внешнего мира на сетчатку, а если быть точным - с двойного удвоения, поскольку изображения в проекциях у правого глаза и левого не просто не совпадают, но различаются весьма существенно. Мозг постоянно трансформирует поступающую с сетчатки бинокулярную зрительную информацию, согласовывая и упорядочивая таковую настолько, чтобы внешний мир воспринимался нами в необходимой цельности, устойчивости и объёмной многокрасочности. Далее нужно было бы говорить об умозрительных образах, формируемых при деятельном участии мозга (современный термин «виртуальный мир» удручающе обезличен), но мы воздержимся от развития этой увлекательной темы и вернёмся к стихам. В поэзии, в «надиктованном» автором условно-знаковом поэтическом мироустройстве всё становится ещё сложнее, особенно когда в стихах встречается комбинированное удвоение (умножение) образов, например, сочетание акустического, лексического и визуального рядов. Вертинский - балерина...Знакомый образ из акустического ряда (вероятно, с магнитофонной записи, и потому безусловно - копированный: вторичный), многократно повторяется узнаваемым текстом:
«Я - маленькая балерина,
Всегда нема, всегда нема...» -
и дополняется (даже не удваивается, а умножается) образом из ряда визуального, из «живых картинок», когда по прихоти загадочного балетмейстера карты сходятся и расходятся в причудливом танце маленьких лебедей... Но и этого мало для стиха, повторы и созвучия продолжаются: в восьмой строке эхом отзывается время-время, а в завершающей двенадцатой строке удвоенная повтором нить теперь уже по усмотрению автора (от боли - он нам подсказывает!) и вьётся, и рвётся. Так мы вернулись к тому, чтобы воздать должное - словам.
«Этюд о "простых" рифмах». Поэт, стихотворец, человек созидающий, выговаривающий что-то существенно важное - не ведает страха, не боится «простоты», не мучается вопросом: «А не слишком ли простые рифмы я здесь использовал?»
Он другим занят, он ничего не «использует», но пытается - повторю - выговорить (удвоить!) что-то действительно важное (как он полагает, не для себя одного жизненно важное).
Наугад открываю «Спекторского» (в издании ГИХЛ 1931 года) и на с.16 вижу: громадный-ненаглядный, видней-дней, покинут-минут, вод-год...
Хочу проверить себя преодолением пройденного - и на с.25 попадаю на: сад-назад, рояль-вуаль, пыли-мыли, глаза-бирюза...
И это - Борис Пастернак в расцвете лет и таланта!
Читатель неповерхностный скажет: не будем утрировать, ведь было множество совсем другого, были находки блистательные, на все времена... Тут же подхватываю: однако вспомним многострадальное, неоднократно правленное «Февраль. Достать чернил...» - как там необратимо сказалось: навзрыд--горит?
Это ли не подсказ: пишется - не ради рифмы, но по другой «причине» и в устремлении к другому.
С особым удовольствием обратился к этому примеру ещё и потому, что в доставшемся мне волею судьбы экземпляре книжки «Поверх барьеров» (тоже - ГИХЛ, 1931 г.), принадлежавшем когда-то композитору Алексею Козловскому, знакомцу Анны Ахматовой по периоду эвакуации, большому знатоку, ценителю и ревнителю поэзии, сохранились своеобразные знаки памяти, оставленные прежним владельцем. На с.5 рядом с завершающими строками стихотворения «И чем случайней, тем вернее // Слагаются стихи навзрыд» есть отчётливо читающаяся карандашная запись прежнего владельца: «Это - целое поэтическое Credo».
Назвал А. Козловского знатоком поэзии - и не могу не подкрепить это мнение ссылкой на ещё одну его запись, относящуюся к последней строке первой строфы стихотворения «Двор»; в сноске на нижнем поле с.25 читаем: «Если это - не случайно запала среди дактиля хореическая строка, то дай мне аналог в других строфах, а то подумал, что это - ритмическая неряшливость». Позволим себе два акцента - форме деликатно-вопросительной. Как смотрится из нынешнего далёка строгая требовательность давнего читателя? Трудно ли было поэту «подправить» чуть «захромавшую» строку (ну хотя бы до вполне естественного «На недопой и на боли в затылке»)?
Впрочем, нынешний просвещённый читатель вправе указать: и так уже было «подправлено»! - ведь известна ранняя авторская редакция строки (в 1917-м, в первом издании книги, в стихотворении под названием «Посвященье»): «На боль с барабанным боем в затылке!» - и всё стихотворение получалось - иное. Продолжим: так и оставленное автором в том былом-минувшем времени.
Принимаем для сведения: верно, заботили поэта в том и другом случаях не рифмовка, не «гладкость строя». Уж точно, заботили не в первую очередь. Вот он и не останавливал себя, не отправлял творения в корзину, не бросал в подтопок, если рифмы то тут, то там оказались «простые» и такие пришлись ко двору (здесь мы сами «подрифмуем»: и ко «Двору», и к «Сикорскому», и к стихам из романа).
Нам тоже не гоже бояться «простых» рифм, мы не станем «вылавливать» их да упрекать ими поэтов. Просто будем иметь в виду, что настоятельное удвоение было необходимо автору не само по себе, не по привычке благозвучного витийства, но для чего-то гораздо большего и важного... Для чего в некоторых случаях особенной значимости поэт готов идти на риск и не останавливается перед тем, чтобы и удвоение - повторить! Как это было сделано Пастернаком в том же стихотворении: навзрыд - во второй строке и в концовке, в шестнадцатой.
Потому и у читателя есть своя «производственная» необходимость: вслушаться не столько в ритм и рифмовку, сколько в то самое предполагаемое наиважнейшее, что должно быть дальше и выше, что в наших представлениях определялось понятиями содержание и душа.
Напомним, что «техническим» приёмом удвоения (смыслового и содержательного) в совершенстве владел Осип Мандельштам - изначально, с самых ранних стихов - мы встречаем таковое уже в стихотворении 1909 года «Дыхание», открывающем первую книжечку стихов «Камень», сразу на максимально высоком настрое:
«Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок».
Рядом может быть поставлен и другой пример, из образного ряда почти житейского:
«С притворной нежностью у изголовья стой
И сам себя всю жизнь баюкай...»
И ещё один, для нас не менее интересный, на визуальном удвоении - у озера, где
«<...> двойным бытием отражённым
Одурманены сосен стволы».
Это уже из стихотворения 1911 г., начинающегося словами «Воздух пасмурный влажен и гулок».
О нём хотелось бы сказать подробнее, потому что сравнительно недавно мне удалось выяснить: по загадочному стечению обстоятельств стихотворение ныне живёт-поживает своеобразной двойной жизнью... Дело в том, что во всех прижизненных изданиях текста седьмая и восьмая строки оставались без изменений и были известны читателям в таком виде:
«Я участвую в сумрачной жизни
И невинен, что я одинок!»
Точно так напечатано и в «каноническом», авторитетнейшем Собрании сочинений под редакцией Г.П. Струве и Б.А. Филиппова, но там уже имелось примечание о существовании поздней авторской редакции (известной по инскрипту в одном из экземпляров книги «Стихотворений» 1928 г.) восьмой строки, а именно: «Где один к одному одинок» - без восклицательного знака в конце. Проверяю по «доморощенному» официальному изданию в Большой серии «Библиотеки поэта» 1978 г. - там новая редакция, датированная 28 августа 1935 г., принята как окончательная, а первоначальный вариант не удостоился упоминания даже в примечаниях. Оттуда и повелось - кочует из книги в книгу строка - заметим! - ни разу не подписанная автором к печати, вызревшая лишь к середине тридцатых годов, не проверенная со всею серьёзностью публичным звучанием - и оказавшаяся (на мой субъективный взгляд) всего лишь осторожным «привоем» к гениальному творению юношеских лет.
Вполне очевидно: «И невинен, что я одинок!» и «Где один к одному одинок» - это два разных стихотворения, два разных Мандельштама. Первый - впечатлительный и ранимый, удивляющийся тихой радости дышать и жить... Другой - после множества искушений и испытаний, знающий об уходящей жизни всё или почти всё, уверенно читающий знаки судьбы - всего-то в нескольких мгновениях от последнего шага. Наверное, меня переспросят: почему - два? Ведь душа у человека - единственная, одна на всю жизнь...
Но мы, кажется, увлеклись предысторией, зачитались другими стихами... однако, не случайно и не зря, потому что теперь у нас есть повод обратить внимание читателя на то, как Елена Карева видит и понимает извечно волнующую русских поэтов проблему соотнесения (взаиморасположения и взаимозависимости) бренного тела и вечной души... Об этом следовало сказать по меньшей мере по двум причинам: во-первых, достаточно показательно, что в подборке из 15 стихотворений душа оказывается названной восемь раз (!); во-вторых, хотелось констатировать, что простыми упоминаниями этой тонкой материи Карева не ограничилась, но взяла на себя смелость рассмотреть и представить двуединство тела и души с новой точки зрения, повторим здесь отмеченное поэтессой, как принципиально важное:
«Удвоение образа. Расположение
тела в центре души:
здесь на цыпочках стой».
Позволим себе небольшую поэтическую вольность и в результате безобидной «игры в слова» получим такую на первый взгляд неожиданную смысловую цепочку: в центре Души - в Центре Души - в Вычислительном Центре Души?! Этого уже достаточно, чтобы попытаться вообразить себе «картинку» совсем уже космического масштаба - беззащитного себя на цыпочках пребывающим во Вселенском Вычислительном Центре Души, в самой его сердцевине, в центре Центра... Не на это ли хотела настроить нас, не об этом ли предупреждала Елена Карева: «Гудят бессонные программы» - ведь не о телепрограммах же было сказано?!
Здесь неожиданно возникшая цепочка ассоциаций уводит нас (надеюсь, вместе с читателем) в глубокую античность... (внимательный читатель, конечно, переспросит: почему - «неожиданно»? - когда и это «запрограммировано» как минимум упоминанием Эвридики), однако не для того, чтобы оставить на вечное блуждание по лабиринту Крита, но для «виртуального» выхода на совсем другую бессонницу, на хитроумную «рабочую программу», успешно применявшуюся когда-то: сотканное днём - распустить ночью!..
Очарованные неподвластной сомнению и необсуждаемой патриархальной магией сохранившегося в тысячелетиях великого эпоса - «Одиссеи», мы не решаемся даже помыслить о том, что у почти незаметной Пенелопы было своё собственное СТРАНСТВИЕ, со своими бесценными (цены не было и нет) воспоминаниями о (воображаемых удивительных) странах - в которых никогда не бывала, о коих знала только понаслышке да по чудным заморским (не из Одессы ли доисторической?) безделушкам... Воображаемое путешествие при абсолютно реальной одинокости и непричастности к героическому походу ахейских мужей. В мире, который не признаёт и не ценит женского одиночества. Так и осталось это невоспетое странствие женским уделом - на века. И продолжает складываться в веках - нескончаемая, мало кем услышанная и угаданная - Поэма без героя... Что-то особенное - выстраданное, пронзительное - добавила к этой Поэме Анна Ахматова.
Теперь и мы попробуем присмотреться: перед нами было развёрнуто ещё одно - новое, не слишком большое, не чересчур цветистое - полотно, дополняющее названную Поэму. За стихотворной подборкой Елены Каревой - ещё одно «путешествие» Пенелопы - безвозвратное странствие в мире, который не терпит одиночества.
Ещё раз проверяю себя: рассматриваю отнюдь не многокрасочную палитру - на доминирующем белом явное преобладание чёрного и красного, плюс неназванный цвет роз, чуть-чуть золотистого, минимальное присутствие голубого и синего. (Это поэты веками по привычке и по обязанности упражнялись в цветистом живописании романтических встреч и расставаний, соревнуясь в нюансировке подробностей и многообразии оттенков - так повелось и закрепилось в стихотворной традиции, причём частенько можно заметить, что делалось это не столько ради конкретного «предмета воздыханий» и в предчувствии «души возвышенной», сколько по необходимости дежурного красноречия.)
Нам же о подчёркнуто-избирательной сдержанности колорита новых стихов Каревой следовало сказать ещё и потому, что в минувшее время - в своей первой поэтической книге-альбоме «Оранжерейные цветы» - она уже одарила читателей щедрым (и в нашей отнюдь не тропической «средней полосе» особенно ценным) изобилием живописующей колористики... Это утверждение может быть подкреплено многими примерами со страниц, оформленных чёрно-белыми флористическими (!) рисунками автора, но мы ограничимся лишь одним стихотворением, представив его полностью - во всём своеобразии «стихотворного исполнения»:
Осень сквозит в каждой брошенной фразе.
Тающий серп в заключительной фазе.
Холод, в себе заключающий сон.
Астры в стеклянной сверкающей вазе.
Тонкие стебли бордового цвета,светлая зелень ушедшего лета,
розовый, сомкнутый, сонный бутон.
Трепет души, не нашедшей ответа.
Шелест, смягчающий ветреный тон.
По результатам такого (наверное, даже слишком контрастно «выстроенного») сопоставления стихов первой книги Каревой и новой подборки может быть сделан достаточно важный вывод: перед нами поэтическое творчество в процессе развития и роста, в стадии уверенного владения стихотворной техникой и в такой обнадёживающей динамике обновления, что остаётся только пожелать автору дальнейшего расширения круга (сферы) читателей и ценителей, а читателям - в свою очередь - продолжения настоящей поэзии и новых поэтических открытий и откровений, предпочтительно в хорошее время и в достойном месте, ну хотя бы в воображаемом вышеупомянутом Вычислительном Центре Души.
Заметки на полях. Всё-таки не лишним будет вспомнить о том, как такое случалось-происходило на умозрительных высотах почти олимпийских, среди классиков Серебряного Века: эхо - созвучие - удвоение и умножение образов и смыслов. В наших рассуждениях о Женской Поэтической Доле (опубликованных в «Литературной учёбе» №1-2008) было сказано про урок Цветаевой... Наверное, правильнее было бы «во-первых» назвать другое: напутствие, пожелание, завет Цветаевой. И воспроизвести его так, как был он сформулирован в предисловии к сборнику «Из двух книг» 16 января 1913 года. Юная Марина Цветаева призывает:
«Пишите, пишите больше! Закрепляйте каждое мгновение, каждый жест, каждый вздох! <...> Записывайте точнее! Нет ничего не важного! Говорите о своей комнате: высока она, или низка, и сколько в ней окон, и какие на них занавески, и есть ли ковер, и какие на нем цветы?..
Цвет ваших глаз и вашего абажура, разрезательный нож и узор на обоях, драгоценный камень на любимом кольце - все это будет телом вашей оставленной в огромном мире бедной, бедной души».
До неотвратимой Первой Мировой войны - ещё бесконечных (быстротечных!) полтора года... Бесконечных, потому что за два года минувших вышло две книги и составлена третья, для которой и написаны эти вдохновляющие будущих читателей строки... Потому что жизнь по настоящему едва-едва начинается (а большая, действительно невосполнимая, утрата пока только одна - смерть матери)... И тем удивительней завершающее отождествление всего перечисленного Цветаевой с телом ...оставленной ...бедной, бедной души. (В этих словах - и заочная полемика с прозвучавшим у Мандельштама в «Дыхании»: «Дано мне тело - что мне делать с ним, / Таким единым...» - знала ли она тогда это стихотворение?)
И ещё о повторах - в немногих строках этого предисловия читателю (или себе - прежде всего?!) настойчиво «наговаривается»: Цвет-цветы-Цвет--Цветаева (какая-то полуотчаянная попытка самоутверждения рядом с непредсказуемостью новой реальности, именуемой Эфрон?).
Но мы должны расслышать и повторы совсем иного рода - надмирные, сквозьвременные.
Здесь у Цветаевой: «... не только вздох - и вырез губ, с которых он, лёгкий, слетел».
И у Мандельштама в совсем другой интонации:
«Человеческие губы,
которым больше нечего сказать,
Сохраняют форму последнего сказанного слова,
И в руке остаётся ощущенье тяжести...»
[«Нашедший подкову», в книге «Камень» 1923 г.]
Тогда как у Цветаевой рядом было: «...не только жест - и форму руки, его кинувшей» (!) - в книге почти не упоминаемой, едва приметной в гениальном нагромождении её творчества. В книге, по предопределению названия ставшей «всего лишь» эхом, приглушённым отзвуком чего-то самого важного из книг-предшественниц. Важного не на один день, а навсегда, важного для нас, для России, о которой позже в очерке «Герой труда» Цветаева скажет: «...чудесное тридевятое царство Души» [Собр. соч. в 7 томах, т.4, , с. 17].
P.S. Не знаю, нужно ли объяснять нашему Читателю, что мы сознательно не упоминали о самом главном содержательном наполнении словосочетания, вынесенного в заголовок: стихотворное «удвоение образа» - это всё-таки и некое таинство, имеющее целью и обеспечивающее передачу созданного (со-творённого) автором поэтического образа - как отдельному Читателю, так и всему многоликому читательскому сообществу.
| < Предыдущая | Следующая > |
|---|