Инна Ростовцева
«Справедливость есть начало художественное...»
Дебютную рубрику «PERSONA GRATA» мы начинаем беседой с Инной Ростовцевой, юбилей которой отмечают в эти дни не только её родные и близкие, но и ученики - молодые писатели из Литературного института. Вклад этого замечательного критика и литературоведа в отечественную словесность велик. Усилиями Инны Ивановны некогда «прозвучали» многие имена, без которых сегодня немыслима история русской литературы. Редакция «ЛУ» присоединяется к поздравлениям в адрес нашего постоянного и любимого автора!
- Расскажите о Ваших учителях в литературе?
- «В начале жизни школу помню я...». Филологическую школу. Это прежде всего Воронежский университет, где я училась в 1955-1960-е годы. В то время там сложился великолепный преподавательский состав, работали профессионалы, я и по сей день вспоминаю о них с чувством глубокой благодарности. Учёный с мировым именем, к тому же переводчик знаменитого бравого солдата Швейка, наезжавший из Москвы, Пётр Григорьевич Богатырёв учил нас чешскому языку, читал историю чешского фольклора и театра; о его чудачествах ходили легенды, но это был человек фантастической доброты: студенту, сдававшему зачёт, он говорил: «А вы откройте тетрадочку с лекциями и читайте по ней!». Чешский язык мы, конечно, не выучили, но память о редкостном типе человека осталась.
Алла Борисовна Ботникова, германский специалист по творчеству А. Шамиссо и Гофмана, вела у нас всю «зарубежку» - от античности до современности. Я писала у неё курсовую работу «Писарев о Гейне», получившую высокую оценку студенческого научного общества, и подумывала о том, чтобы всерьёз заняться немецкой литературой (эта любовь к немецкому сохранилась). Но иностранная литература была в то время не в чести - с ней боролись как с носительницей тлетворного влияния Запада, вели контрпропаганду, лишая исследователя возможности иного подхода, и Алла Борисовна посоветовала мне в будущем заняться современной советской поэзией, и её совет оказался мудрым и прозорливым.
Поэзия уже влекла меня к себе сильно и властно, и я понимала, что не могу противиться внутреннему чувству. Этому способствовали и лекции профессора Анатолия Михайловича Абрамова, повлиявшего не на одно студенческое поколение ВГУ. Это была яркая, артистичная, страстная личность учёного, критика, автора книг о Маяковском, без которой невозможно представить творческую атмосферу Воронежа второй половины XX века. Я писала у него дипломную работу по только что вышедшей книге поэм Владимира Луговского «Середина века», ещё не получившей сколько-нибудь серьёзных интерпретаций в критике (эта работа позже заняла первое место на Всесоюзном конкурсе студенческих работ, проводимом МГУ).
Абрамов приобщил нас к живой поэзии и критике, рождающейся сегодня, на наших глазах, и эта «прививка» современностью осталась на всю жизнь...
Позже, когда через несколько лет я поступила в аспирантуру МГУ, занималась философской поэзией 50-х годов (Заболоцкий, Леонид Мартынов, Луговской), и мне доводилось слышать о себе: «аспирантка хорошо подготовлена», я всегда видела в этом заслугу своих первых учителей и того качества преподавания, которое получила в провинции. Хотя грешно считать Воронеж, бывший в середине прошлого века высококультурным научным городом, - провинцией: к слову, научная библиотека ВГУ была из Тарту...
В Москве началась для меня новая литературная жизнь. Не в пример сегодняшнему дню проводилось много совещаний, обсуждений, встреч; особое внимание уделялось критике, пониманию, что без неё литпроцесс - идеи, книги, авторы - остаётся неосмысленным. Особенно памятно Первое совещание критиков в Переделкине (1962 год), где мы, тогда совсем молодые, начинающие критики из разных мест России, впервые встретились друг с другом - Алла Марченко и Адольф Урбан, Всеволод Сурганов и Игорь Мотяшов, Владимир Гусев и Юрий Буртин, кажется, был и Игорь Золотусский. Все эти имена ныне хорошо известны всем (увы, многих из них уже нет в живых!). Руководителями семинаров были маститые критики и литературоведы - А. Макаров, И. Гринберг, Е. Книпович, Л. Якименко. Нынешнему поколению эти имена мало что говорят. Они остались в истории советской литературы, но в памяти сохранилось доброжелательнейшее отношение к нашим первым опытам, культура интеллигентности, щедрость, в общении и разговорах; чувствовалось, они брали от ученика не меньше, чем мы от учителя...
Сегодня, сама став учителем (преподаю в Литературном институте имени Горького), я отчётливо вижу, как трудно добиться такого свободного и результативного контакта.
В одном из опытов абитуриентов Лита 2006 года мне попалось стихотворение одного молодого поэта из Москвы (жаль, он не поступил!), которое называлось «Попытка спора между „учеником" и „учителем"». Там говорилось: «Чтобы восстановить тождество - расскажу о себе». Утверждалось право учителя и ученика на ошибку. На исправление ошибки. И наконец - на понимание. Это уже голос иного поколения, иного - XXI века, - к нему стоит прислушаться.
Последнее, пожалуй, самое главное слово в «тождестве» - понимание. И со стороны учителя - и соответственно - со стороны «ученика».
Мне повезло: я не была обделена Судьбой. Твардовский и Леонов - учителя в высшем смысле этого слова: встречи с ними учили главному - пониманию масштаба личности художника.
Твардовский - это Личность-поступок, действие, гражданское вмешательство; умение сдвинуть трудную судьбу человека с мёртвой точки. Леонов - это Личность вечного Мастера-художника, которому нет успокоения ни днём, ни ночью; это - интеллигентность, культура и энциклопедические знания, когда Горация и названия кактусов, выращиваемых своими руками, читают по латыни, а Пушкина - наизусть, по памяти...
У меня сохранилось несколько книг Леонида Максимовича с очень лестными для меня дарственными надписями, они трудно поддаются расшифровке в силу неповторимо-причудливой архитектуры его почерка, отражающей «цветущую сложность» самой личности.
К счастью, мне удалось написать о встречах с ними воспоминания, к ним я и хочу отослать читателя: «История неведомо для нас всё запишет». Вспоминая Твардовского (Подъём, 2007, № 9) и «Здесь со своей болью обитаю я» (В сборнике: «Леонид Леонов в воспоминаниях, дневниках, интервью, М., Голос, 1999).
- Вы открыли ярких поэтов - Алексея Прасолова, Олега Чухно. Расскажите, что значит для Вас открытие нового имени в литературе?
- Есть точка зрения, её придерживается, в частности, критик И. Роднянская, что жизненный организм поэзии рано или поздно прирастит отсечённые части - то, что было отброшено в ходе литературного развития, и это каждый раз происходит неисповедимыми, таинственными путями.
Очень красивая, элегантная теория (и я готова была бы с ней согласиться, если б не знала трагизм судеб таких «частей», отпавших от целого), в некоем роде оправдывающая застарелую, хроническую «болезнь» нашего литературного процесса - незамеченные, пропущенные, невостребованные вовремя талантливые имена. Когда эти имена возвращают, - а это порой растягивается на несколько десятилетий, - то ненароком выясняется, что они, выпавшие из контекста своей современности, вряд ли могут рассчитывать на «место» в сознании истории литературы, её общего строя и целостности...
Вот почему нам нужно своевременное открытие таланта, а не запоздалые возвращения имён.
«Открытие» - это прежде всего справедливость оценки, высказанной прямо, и естественно требующей от критика мужества и бесстрашия.
И это далеко не всё. «...Справедливость есть начало художественное, - считает русский философ Иван Ильин, и это замечание существенно, - она созерцает жизнь сердцем, улавливает своеобразие каждого человека, старается оценить его верно и обойтись с ним предметно» («Книга тихих созерцаний», Наш современник 1991, № 6-7).
Именно эти свойства художественного сознания - созерцать сердцем, улавливать своеобразие, оценить верно - по всей вероятности, и должны быть задействованы критиком при открытии нового имени в литературе, в особенности поэтического.
Если внимательно прочесть с этой точки зрения изданную мной переписку с Алексеем Прасоловым («Я встретил ночь твою». Роман в письмах. М., Хроникёр, 2003), то станет очевидно, что именно художественное начало было здесь решающим в диалоге критика с поэтом, способствуя выработке справедливых оценок. А то, что называется потом «таинственными и непредсказуемыми путями», - это на самом деле усилия конкретных людей, борьба за талант в реальности, в самых что ни на есть жестоких и трудных жизненных обстоятельствах. Чёрная работа первооткрывателя...
Это потом, когда «имя» уже живёт в литературе, появляются лжепервооткрыватели и комфортно располагаются там, где когда-то человек сгорел: ведь уже безопасно...
Между прочим, мне как-то честно признался Кожинов: когда была опубликована первая большая подборка десяти стихотворений Прасолова в «Новом мире» (1964, № 9) - а в те времена такой чести удостаивались немногие авторы, - то она не показалась ему значимой для русской поэзии. Впоследствии, уже после смерти поэта (1972), ознакомившись с его книгами и письмами ко мне, Вадим Валерьянович высоко оценил этого самобытного мыслителя, проложившего свой путь в области традиционной классической философской поэзии. Включил имя Прасолова в знаменитую Антологию лучших русских современных поэтов наряду со своими любимыми, им открытыми, - Рубцовым, Передреевым, Вл. Соколовым.
Точно так же не «показался» Кожинову вначале значительным явлением поэт Олег Чухно, хотя тот приходил к нему в 70-е годы, приносил свои стихи и просил помочь напечататься. Сохранилась запись телефонного разговора А. Филимонова с Кожиновым от 24 октября 1992 года, где последний смутно вспоминает этот факт. Запись опубликована в составленной и изданной мной книге Олега Чухно «Стволы и листья. Стихи из XX-го века» (М., Вече, 2002), которую, увы, Кожинов уже не успел увидеть; возможно, если бы критик смог ещё при жизни прочесть эту книгу, то он посмотрел бы на поэта другими глазами и отказался бы от своих явно несправедливых оценок: «он (Чухно. - И.Р.) не думает о форме в глубоком смысле», его стихи «напоминают одновременно и Прасолова, и Кузнецова», «не удостоился создать собственного облика» и т. д.
Стихам Чухно можно предъявить немало претензий, но отказать ему, блестящему мастеру формы, в пренебрежении формой и «собственном облике» («Олег Чухно - мастер офорта» - так озаглавила свою статью словенский критик Елка Цигленечки в журнале «Диалог» (Любляна, 2003, № 10) - это остаётся на совести критика.
Да, В. Кожинов безошибочно чувствовал «своего» поэта - «тихого лирика» с традиционно-романсово-классической основой, опирающейся преимущественно на звук, нежели на мысль. Как опытный стратег он умело и точно, а главное - своевременно встраивал его в современное пространство литературы. Все поэты, к которым он «приложил руку» - от Рубцова до Передреева, от Вл. Соколова до В. Казанцева, - получили известность при жизни, были на слуху читателя. Кожинов писал о них статьи, составлял сборники стихов, включал в антологии, способствуя созданию популярности, или бренда, говоря нынешним языком. Тем самым он, выделив их из потока стихотворцев, оставлял в истории литературы свою особую идеологическую мету признанного критика.
Юрий Кузнецов в ряду открытых и утвержденных Кожиновым имён занимает особое место. Это был абсолютно не его поэт, который появился как беззаконная комета ниоткуда. То есть он возник из абсолютно незнакомой поэтической, художественной реальности - почвы, непохожего рельефа, места, особенности которых Кожинов вряд ли знал и которая ему вряд ли - по складу мышления - была тогда близка...
По стечению обстоятельств Юрий Кузнецов - до Кожинова - вначале объявился в Москве конца 60-х на моём горизонте. Его привёл ко мне на Овчинниковскую набережную, где я в те годы снимала квартиру, Олег Чухно. Друг и земляк по Краснодару, не раз говоривший мне: «Юра пишет потрясающие стихи, в которых бревно жужжит, дыра от сучка свистит, камень просыпается..., но их никто не понимает».
Действительно, Юрий Кузнецов и Олег Чухно шли особым, непривычным путём в поэзии - через образ и символ, - показывая реальность с неожиданной эстетической стороны, и вряд ли могли рассчитывать на понимание со стороны литчиновников тех лет, ведь «судьба искусства в нашей стране говорит о недооценке эстетизма как смысла. Он, видимо, так силён, что с ним боролись не менее решительно, чем с религией» (Седакова О. О погибшем литературном поколении - памяти Лени Губанова. Волга, 1991, № 6).
Печататься было негде. Впоследствии Кожинов, познакомившись со стихами Чухно, признавался мне, что почувствовал в его поэзии общую с Кузнецовым почву реальности. Но судьбы этих двух талантливых поэтов из Краснодара разительно разошлись: Кузнецов получил признание, славу, Олег Чухно не получил ничего.
Моя статья о Юрии Кузнецове «Этика космоса», опубликованная на целую полосу в «Литературной газете» (1974, 16 октября), оказалась не просто первой статьёй о поэте. Это было открытие новой художественной индивидуальности, к которой тогда, в то время, было трудно даже подступиться с привычными мерками измерений, со старым, поднаторевшим на политических штампах, эстетическим инструментарием критика.
Сразу же после публикации статьи Ю. Кузнецов позвонил мне и сказал, что все его поздравляют: он почувствовал себя знаменитым. Брешь неизвестности была пробита. И до конца дней, по свидетельству С. Гонцова, на вопрос слушателей ВЛК Литературного института, какую статью о себе он считает лучшей, называл «Этику космоса».
Кожинов тоже заметил эту статью и где-то даже обмолвился: мол, как хорошо, что критик Ростовцева так высоко отозвалась о молодом поэте, и предложил в связи с этим свои уточнения.
У Вадима Валерьяновича была эта черта: как только он видел, что появилось в зародыше новое явление, новый поэтический талант, то он тут же стремился «перехватить» его с тем, чтобы внедрить в современность. Так шло утверждение его собственного имени, которым он очень дорожил, и популярности в литературных кругах.
Артистичный по натуре, опытный шахматный игрок и стратег, он отлично разбирался в конъюнктуре современности. Привить непривычные, гротескные, вскрывающие абсурд всего происходящего в действительности образы к стволу до нельзя поэзии, работавшей на подножном корму реальности 70-х годов, - согласимся, было делом непростым. Но чем труднее была для Кожинова задача, тем выше ставка. В этой ставке многое могло сорваться из-за непредсказуемости характера и творческого поведения личности поэта, но Юрий Кузнецов при всей своей так называемой гордыне и время от времени шокировавших современников заявлениях вроде: «Звать меня Кузнецов. Я один, // Остальные - обман и подделка», - оказался идеально послушен воле критика: идеально управляемым (и это наводит на глубокие размышления, ведь именно этого не почувствовал критик в Чухно, когда сказал о нём: «Он знает себе цену...», что и послужило, по-видимому, причиной его отказа поэту). И Кожинов на протяжении всей жизни «управлял», расчислял направление творческого пути, защищал от нападок, оберегал Ю. Кузнецова, который стал, как трудный ребенок, его любимым детищем.
И в том, что творческий путь автора «Атомной сказки», «Памяти», «Вины», «Пути Христа», «Сошествия в ад» сложился и сложился именно так, а не иначе, безусловно, огромная заслуга Кожинова (несмотря на то, что поэт явно поспешил написать двусмысленное стихотворение «Прощание с Вадимом Кожиновым» (1975) - но ведь «...успели вознести орлиные круги твоей беседы», «открылась широта и рубежи...»).
Введённый в литературный процесс, вживлённый в него усилиями Кожинова и многих других людей, Кузнецов очень быстро взял типично-стандартный имидж советского литератора с «именем», строя свою индивидуально-личную биографию в соответствии с общепринятыми принципами эпохи «застоя» - вступил в Союз писателей, заседал в парткомах, во всевозможных комиссиях, служил в издательствах «Современник» и «Советский писатель», в журнале «Наш современник», преподавал в Литературном институте, как обычный литчиновник тех лет. О своем краснодарском друге-поэте, с которым они вместе начинали в юности как маргинальные, непризнанные, оригинальные творческие индивидуальности и у которого на первых порах он немало почерпнул, он до конца дней не вспомнил, не поддержал. Даже когда в 2002 году вышли «Стволы и листья» Чухно - а Кузнецов мог видеть их в редакции «Нашего современника» у Станислава Куняева, которому я подарила книгу, - он ни звуком не обмолвился об этом издании. И о трагической судьбе поэта.
Это было творческое поведение, которое плохо сопрягается с индивидуально-личностным, подлинно свободным, добрым и человечным, что всегда свойственно большим поэтам.
Здесь, в отсутствие личной, глубоко выстраданной и своей биографии, похоже, кроется ахиллесова пята поэзии Кузнецова, которую он, однако, мастерски скрыл за мифотворчеством (но это тема отдельной критической статьи, которую мне ещё, возможно, удастся написать).
...Один из самых частых и принципиальных споров, которые мы вели в частных беседах с Кожиновым, был спор о Юрии Кузнецове. Я говорила Вадиму Валерьяновичу, что, по моему мнению, Кузнецов был нужен литературному процессу 70-80-х годов - «прошел поперёк» - и тем самым увёл читателя от модных тогда кумиров - Евтушенко, Рождественского, Вознесенского, от которых тот уже изрядно подустал, показав новые возможности эстетики символа (это, кстати, ставил ему в заслугу Д. Самойлов и другие). Но значение его как личности, творческой индивидуальности преувеличено: это - не тот поэт, который продолжил традиции великой русской классической поэзии...
Кожинов со мной не соглашался, стоял на своём.
Сегодня, когда их обоих нет в живых и полным ходом, стремительно, без оглядки, без учёта другой точки зрения (а она существует, и критическая статья Т. Глушковой и по сей день остаётся неоспоренной) идёт канонизация поэта, следует честно признать: похоже, я проиграла тот давний спор.
Кожинов оказался прозорливее: он слишком хорошо знал и предвидел, что механизм созданного при жизни имени будет продолжать действовать и после смерти его носителя: в соответствии с общепринятыми у нас канонами, двигаясь по проторённой в общественном сознании колее...
И всё-таки есть понятие: не ближнее, а дальнее будущее. Сигизмунд Кржижановский предостерегает: «Посмертная слава - грохочущая „телега жизни", едущая дальше порожняком».
Творческая судьба Ю. Кузнецова во многом зависит от того, по какому пути пойдёт в будущем развитие русской литературы - по европейскому типу самовыражения истинно свободной индивидуальности, личности или по созданию обезличенных мифов, постепенно перерождающихся в риторически-публицистические фигуры или анекдоты (что характерно, к сожалению, для лирики позднего Кузнецова)...
...Будущее покажет, где обретается момент истины...
- Что происходит, на Ваш взгляд, в современной литературе?
- Ответ на этот вопрос во многом зависит от того, насколько мы можем соотнести свои критические суждения на эту тему с ощущениями писателя, находящегося внутри современности и созидающего эту современность. Любопытны в этом смысле признания поэта Алексея Цветкова в интервью, данном журналу «Вопросы литературы» (2007, № 3): «...Я прекратил писать, перестав ощущать контекст, в котором работаю» и: «Я не вижу людей, ставящих перед собой сверхзадачу».
Можно сказать, что это сугубо личные, субъективные, частные ощущения известного поэта, и отмахнуться от них. Но это не так - разве кто-то из нас видит контекст литературы, в котором он работает?
Современная литература напоминает густые заросли эстетического хаоса, в которых скрывается множество разнородных, противоречивых, как отрицательных, так и плодотворных, тенденций, «пересечек», по слову Андрея Платонова, взаимооталкиваний - притяжений. В особенности это относится к отечественной поэзии: здесь появляется очень много новых и старых, забытых и «пропущенных» имён, книг, сборников. И, на мой взгляд, именно поэзия становится той стартовой площадкой, где вырабатывается сегодня новое качество художественных смыслов, совершается прорыв в будущее русской литературы.
Можно назвать последнюю книгу Ивана Жданова «Воздух и ветер. Сочинения и фотографии» (Наука, 2006), «Единорога» Сергея Гонцова, «Сад метаморфоз» Владимира Коробова, посмертный сборник Юрия Стефанова «Изображения на погребальной пелене», «Обратную лодку» Владимира Гандельсмана или избранное Владимира Захарова «Весь мир - провинция» (Новосибирск, 2008), чтобы увидеть, что каждый из перечисленных поэтов идёт своим индивидуальным путём, привнося в литературу неповторимый опыт в познании мира и завоевании стихий словом.
Но весь трагизм нынешней ситуации заключается в отсутствии философско-критической мысли, или, если угодно, мышления, способного дать анализ разнородных явлений и тенденций, действующих в современной литературе. Определить плодотворные из них и негативные. Выявить и обозначить художественную сверхзадачу у автора, если таковая имеет место. И тем самым выстроить «контекст», приоткрывающий «глубокий подспудный процесс формирования новой структурной почвы» в литературе, «невидимый подземный рост души» (Станислав Лесневский).
Стоит признать: сердитые упрёки М. Веллера критике («Перевёрнутая пирамида». Беседа с М. Бойко. НГ - Exlibris, 2008, 29 мая) не так уж не справедливы. Приелась - до оскомины - игра на одних и тех же именах и произведениях: что, кроме Распутина, чьи заслуги в прошлом, у нас нет других прозаиков; кроме А. Дементьева и Е. Исаева - других поэтов; кроме постоянно тасуемых в молодёжной премиальной колоде З. Прилепина и С. Шаргунова - новых лиц?
В отсутствие профессионализма критики справедливость как понятие художественное в литературе не работает. Но есть и другая сторона проблемы.
Литература у нас всё более движется мемуарами, которые вытеснили критику. Но свидетельства и оценки мемуаристов далеко не всегда бывают точны и правдивы. Но кто рассматривает их на предмет соответствия исторической правде?
Подчас и правда мемуаров и дневников выходит с большим опозданием. Так, «Литературная газета» (2008, № 22) опубликовала выдержки из «Дневников» Андрея Тарковского тридцатилетней давности, где даны нелицеприятные оценки творчества своих именитых современников - Евтушенко, Бондарчука, Алова, et cetera. Читая эти записи, с горечью думаешь о том, что, оказывается, правда, запрятанная у нас в дневниках, это правда «для себя». Почему такая разница меж тем, что крутилось тогда в прессе и подавалось как общественные оценки, и личным, частным, индивидуальным мнением? Почему мы не слышали прямой открытый голос Андрея Тарковского тогда, в 70-е, - о Евтушенко, например: «Очень хочет, чтобы его любили! И Хрущев, и Брежнев, и девушки...», или «Какая бездарь!»
«Дневники» у нас показывают, что на поверхности общественной жизни - фальшь и лицемерие в оценках в искусстве: из-за этого возникают дутые репутации и дутые фигуры. Так и движется наша литература этой фальшью, а потом удивляемся, как тот или другой проскочили «в дамки». А проскочили потому, что умные и понимающие в художестве люди в своё время «промолчали» вслух, а правду спрятали в «Дневниках», как в сундуке за семью печатями - до лучших времён...
Как тут не вспомнить моего любимого австрийского романиста XX века Томаса Бернхарда: «Мы хотим говорить правду, но правды не говорим... Правда, которую знаем только мы, может логически обернуться для других ложью, но если мы от неё не откажемся, она останется для нас правдой».
Что останется от литературы начала XXI века? Что останется правдой о сегодняшней поэзии? Трудно сказать.
Если на армию пишущих приходится горстка критиков, то ещё меньше критиков, способных говорить правду.
- Что Вы думаете о молодых критиках? Быть может, им под силу эта задача?
- Молодых критиков мало. Для огромной армии пишущих слишком мало. К тому же они втянуты в круг своей тусовки, пишут в основном о писателях своего поколения, что значительно сужает горизонт видения литературы в целом. Они весьма изобретательны по части формы; остроумны и ироничны; владеют стилем, но за всем этим не чувствуется серьёзного нравственного отношения к предмету по имени - Литература.
Впрочем, критик, как и поэт, - растение многолетнее, и его нужно выращивать. В советские времена систематически проводили семинары молодых критиков, отслеживая их по всем городам и весям России. Отдача была велика - многие из нынешних критиков старшего поколения, плодотворно работающих в литературе - Л. Аннинский, А. Марченко, И. Золотусский, В. Курбатов, И. Шайтанов, - вышли оттуда, с тех семинаров.
Сегодня эта дорогая традиция утрачена, а жаль. Талант критика встречается гораздо реже, чем поэта или прозаика. Поэтому он более, чем кто-либо, нуждается в поддержке и поощрении. Между тем редкая птица из критического племени долетает до середины премиального Днепра. В жюри всевозможных литературных конкурсов можно встретить кого угодно - звёзд эстрады, политтехнологов, шоуменов, предпринимателей, но только не профессиональных критиков, владеющих профессиональным языком искусства и призванных прививать вкус читателям (сегодня по преимуществу низкий) к черенку высокого древа отечественной словесности.
- Кто из поэтов, на Ваш взгляд, продолжает русскую поэтическую традицию?
- Я прочитала, что человек живёт в настоящем только 9 секунд, остальное время он находится в прошлом и будущем.
Если вдуматься в эту информацию серьёзно, даже если она из области фантастики, то придётся задаться вопросом: не преувеличивает ли человек свою современность?
Человек - существо, укоренённое в традиции значительно сильнее, глубже и ответственнее, чем нам кажется.
Именно традиция перебрасывает мост в будущее. Это относится в особенности к поэзии и в особенности - лирической, где традиционные, так называемые вечные, образы, темы, бродячие сюжеты живут столетиями.
Тем не менее наивно думать, что традиционное в русской поэзии - это нечто хрестоматийно-гладкое, амфорное, лишённое новизны; это - силлабо-тоника, ямб, хорей; это - четверостишия с перекрестной рифмой. Я часто привожу студентам замечательные слова Евгения Винокурова: «Традиция - это и есть революционное. Нужна мощь, нужна поэтическая дерзость, сила, чтобы подключиться к традиции... «Этот поэт в традиции» - это высший комплимент - значит, он тянет дальше, как бурлак, канат преемственности, значит, баржа движется, значит, происходит развитие».
Я понимаю тоску молодого современного поэта по большой классической традиции в искусстве, когда он, видя всё несовершенство своих и чужих творений, всё же желает соизмерять свои усилия именно с ними, великими эталонами, а не с теми стандартами измерения, которые подсовывает сиюминутная современность:
Да будет разум светел и спокоен,
Я изучаю смысл родимых сфер:
...пусть зрение мое - в один Гомер,
Пускай мой стих - всего в один Бетховен.
(Александр Кабанов)
Мера действительно взята классическая, высшей пробы. Соизмерить же себя с классической традицией чрезвычайно трудно. Отсюда столь трогательно мала единица измерения: хотя бы один Гомер, хотя бы один Бетховен.
Если вспомнить название нашумевшей в середине прошлого века дискуссии «Классика и мы», то сегодня вопрос стоит по-другому: «Где классика, где мы?» Боюсь, ответ не будет обнадеживающим...
Поле поэзии бесконечно, как жизнь, считал Лев Толстой, но нельзя смешивать высшее с низшим, менять их местами.
Это, видимо, и есть главное условие (запрет, как в «Волшебной флейте» Моцарта) классической традиции, которое на наших глазах постоянно нарушается, размывается, подтачивается агрессией мёртвых симулякров, пошлостью гламура, безвкусием массовой культуры. «И, как пчёлы в улье опустелом, // дурно пахнут мёртвые слова». Этот образ у Гумилёва можно прочесть как пророчество - не случайно он живёт в стихотворении «Слово».
Учёные Германии установили, что мобильная связь плохо действует на пчёл; от излучения мобильников они теряют ориентацию и не могут вернуться домой. Эйнштейн сказал: «Если вымрут пчёлы, человек проживёт всего лишь четыре года».
Чтобы поэт не потерял ориентации в большом мире, не погиб, затянутый в воронку современных коммуникаций, не утратил способности к словотворчеству, созданию живых образов-символов, извлечению из языка художественных смыслов, он должен постоянно возвращаться в свой родной «улей» - традицию живой природы...
Я подготовила со студентами своего творческого семинара в Литинституте сборник стихов на традиционную, вечную для русской поэзии тему Осени, который они сами назвали «Неопавшие листья». Это своего рода набросок, эскиз, подступ к антологии: «Осень в русской поэзии четырех веков».
Мы знаем её во временном и художественном измерении трёх веков - XVIII, XIX и XX. А как начинает свою «Осень» молодое поколение в начале XXI века? Как встраивает свою лиру в большую отечественную традицию от Державина и Пушкина, Боратынского и Тютчева, Блока и Ахматовой, Есенина и Клюева, Анненского и Цветаевой, Заболоцкого и Пастернака, Бродского и Рубцова Твардовского и Прасолова? Какие новые значимые смыслы добавляют в целостный национальный образ русской природы?
Вопросов много, ответов - тоже.
Думается, ответы, отличающиеся разнообразием, свежестью и нестандартностью, помимо прочего, приблизят к нам индивидуальное лицо молодой поэзии, приоткрывающее себя в освещении одной из самых обаятельных тем русской классической поэзии - темы Осени. Осенние листья остаются для искусства слова действительно неопавшими - то есть вечными. Высокими переживаниями, даруемыми природой. Символами, мыслью, образами...
Как там сказано у старого поэта: «Этот листок, что иссох и свалился, // Золотом вечным горит в песнопеньи» (Фет).
«Я разлечусь по ветру сотней листьев. // И только маска ляжет на асфальт» (Иван Мишутин).
Любопытный получился эксперимент.
- Вы - автор известных литературоведческих книг о Заболоцком, серьёзных критических статей о русской классической и современной поэзии и поэтах (одно перечисление заняло бы целый абзац). Но не все знают, что у Вас есть книга «Стихи частного человека» (М.: Поэзия, 1999). Кем Вы себя считаете - литературоведом, критиком, поэтом?
- Кто-то из классиков заметил: критик - этот тот, кто не успел стать писателем.
Похоже, это мы и видим сегодня, как многие из критиков лихорадочно торопятся успеть стать писателями - пишут романы, повести, стихи. Словно пытаясь доказать себе и всем, что и я могу писать не хуже, чем NN. Это переходит уже в разряд особого тщеславия и честолюбия.
Но можно посмотреть и по-другому на мысль приведённого высказывания. Критик действительно не «поспевает» за собственными сочинениями, не успевает показать своё «художественное лицо» в силу того, что он все время пишет о других писателях, о других произведениях. В чем-то бессознательно жертвуя собой или идя на осознанные жертвы. Занимаясь работой самопожертвования по известному принципу: сапожнику не до своих сапог - руки не доходят.
Успел ли критик Н.Н. Недоброво, написав статью об Ахматовой, мимо которой не пройдет ни один из исследователей её творчества, стать поэтом? Сложно судить. К тому же он умер слишком рано. Или Георгий Адамович, лучший критик русского зарубежья, давший тонкие и точные портреты писателей Серебряного века, смог ли при жизни войти в историю русской литературы как поэт хотя бы второго ряда? К сожалению, нет. Но если бы они не писали стихов, не знали и не чувствовали, из какого «сора» эти стихи растут, вряд ли бы они оставили нам столь блестящие разборы поэзии своих современников.
Не случайно же Достоевский считал, что критик, по крайней мере, не может не быть поэтом. Очевидно, имея в виду личное отношение к предмету, силу эмоционального переживания и свободу выражения мысли и чувства, особую концентрированность формул, которые отличают поэзию от прозы и других жанров. Не быть служанкой, «обслугой» при литературе...
Занимаясь критикой, я всегда скрывала в себе поэта. Первым это проницательно заметил А. Прасолов, когда в своих письмах ко мне настоятельно советовал: «Ещё раз: не глуши в себе тяги к творчеству, ведь в ней ты скорее окрепнешь, как человек с критическою скорлупою» (31.03.1963). И - через год - снова напоминание: «В тебе бьётся Поэт. Может, мы его породим?» (31.01.1964). Но это случилось гораздо позже, когда Прасолова уже не было в живых.
На исходе XX века у меня вышла первая - и пока единственная - небольшая книга на скверной газетной бумаге «Стихи частного человека», куда вошла малая толика из того, что было написано за несколько десятилетий. И я на собственной шкуре поняла, что значит быть «неизвестным поэтом», или «незаметным путником» (по более мягкому выражению Филиппа Жакоте), до которого никому нет дела, если он не занимается организацией критических отзывов, презентаций и обсуждений, чтобы привлечь к себе внимание.
Трагически-безысходное положение поэта, оказавшегося вне групп, партий, тусовок и потому оставшегося без критики и критиков, - незамеченным, не попавшим в литпроцесс, как говорили раньше, или в «мейнстрим», как говорят сегодня, было прочувствовано мной, как никогда. Этот опыт оказался бесценным для меня в понимании «механизмов», управляющих получением «имени» в современной литературе. И вообще судьбы поэта...
...Не так давно, перечитывая свою книгу, в одном из стихотворений я неожиданно для себя нашла черты своего автопортрета - стоически оставаться на том месте, куда тебя поставили Судьба, долг, призвание. Не ища лучшей выгоды и памятуя, что справедливость была и есть начало художественное:
Цветок качался у дороги,
И сотни торопливых ног
Живую боль своей тревоги
Передавали - он не мог
Уйти с пути, иль в тень зайти,
Покой под яблоней найти.
Так он стоял открыто на ветру,
И распахнув лиловых два окошка,
Как маленький солдат, забытый на посту,
Глядящий вдаль печально и сторожко...
Как в сумерках звезда его горит!
Как со звездой - с дорогой говорит!
(«Цветок», 25.02.1984)
Кем бы мы ни назвались при жизни - критиком, литературоведом, поэтом (это покажет время), если мы стоически выполняли свой профессиональный долг, служа искусству, то нам останется одно звание - Литератор.
Беседу вёл Игорь Михайлов
| < Предыдущая | Следующая > |
|---|