ЛУ №3/2009
Рубрика "Книгоноша"
Леонид Юзефович. Журавли и карлики. - М.: АСТ: Астрель, 2009.
Самозванство - сознательное отречение от собственного «я» и наследования того, что дано по праву рождения. Последний роман Леонида Юзефовича убеждает, что подобное отречение обречено на разоблачение и забвение. Как историк, Юзефович хорошо знает, что суд над самозванцем всегда предполагал именно забвение.
Революционные повороты истории совершаются людьми под псевдонимами. Для оправдания своих действий им требуется миф, призванный заменить то, от чего отрекся самозваный властитель. Таким образом, на место родословной ставится вымышленная история.
В основе романа - античная история о журавлях и карликах. В ней говорится о том, как год от года в долине Нила по три месяца в году велась война между пигмеями-карликами и прилетавшими сюда журавлями. В содержании мифа есть деталь, о которой Юзефович умалчивает: карлики убивали не самих журавлей, а их птенцов - то есть продолжение рода, его память, его новейшую историю.
Леонид Юзефович предлагает своему читателю взгляд на современную русскую историю как на очередное повторение заложенного у основания этой истории мифа. Стихийно двигаясь вперёд, жизнь человека проносится мимо неподвижных знаков - событий общей для всех истории. Их видят все, но по-разному, с различной оценкой значимости в собственной судьбе. Так, смерть чьей-то бабушки может быть личным, но далёким горем, чужим, но близким, или даже печатью подлинности на свежепридуманной легенде.
В аннотации «Журавли и карлики» представлены как история четырёх самозванцев. В тексте же их намного больше, и по логике романа не может быть иначе у потомков журавлей и карликов.
Здесь же, в аннотации, задаётся и вопрос: что объединяет этих самозванцев? По сути, они объединены только взглядом главного героя - публициста Шубина, специалиста по русским самозванцам. Вполне возможно, что, занимайся Шубин историей революционного движения, он видел бы в них революционеров (или беглецов, или предпринимателей - вариантов множество). Его взгляд определяет и время - точнее, 1993 год.
В тексте многократно повторяется портретное описание одного человека: «чёрно-рус, лицо продолговато, одна бровь выше другой, нижняя губа поотвисла чуть-чуть» - своеобразный фоторобот самозванца. Внешнее сходство между авантюристом 17-го века, выдающим себя за сына Василия Шуйского, мнимым цесаревичем Алексеем, геологом под маской внебрачного сына советского архитектора и молодого монгола, якобы потомка князей, доказывает их общее происхождение, принадлежность к одной породе. Это ветви одного дерева. Их выбор - голос крови, но не их собственной, внутренней, а той, которая так легко проливается из-за них. Самозванцы легко меняют родину, веру, семью - всё, кроме внешности - печати родства.
Тема двойничества заявлена уже в самом начале романа. Эта повторяемость образов, событий, названий - авторский слово-робот, составленный для того, чтобы самозваная природа любой власти была выражена с большей очевидностью. Однако анализ и урок событий начала 90-х - это, конечно, взгляд историка на уже прошедшее, подобной прозорливостью вряд ли мог отличаться кто-то из его героев, ставший частью всеобщего хаоса. Но и хаос временами становится движущей силой истории - до появления мифа.
Поскольку человеческая природа не существует без мифа, то конкретная судьба, вероятно, зависит от того, какой именно миф выберет человек. Это могут быть журавли и карлики, а может быть и сказка о трёх братьях и сестре:
Три брата уходили искать по свету счастье,
Сестра их проводила в путь далёкий.
Роман Леонида Юзефовича многослоен и многозначен, предназначен тем, кому не меньше тридцати, помнящим события 90-х собственной памятью. Иначе его читать трудно - ведь моралитэ, как сказано, всегда убивает месседж.
Наталья Вишнякова
Анна Логвинова. Кенгурусские стихи. - М.: Вест-Консалтинг, 2009
Здесь в принципе могут быть проставлены любые и в любом порядке слова, и все они будут предисловием к Ане Логвиновой. И ничего странного в этом нет: истинным предисловием к поэту часто являются счастливые и все остальные, между прочим, трамвайные билетики, номера проезжих машин, покупочно-продажные объявления на заборах, мохнато-облупленные любовные надписи в телефонных будках, просроченные квитанции на свет и воду под канцелярской скрепкой или в объятьях чёрной печальной аптечной резинки.
Аня родила свою поэтику из мелочей, на которые бы... чуть не сказал «никто»... взрослый никогда внимания не обратил. Никто и никогда, кроме акмеиста и обериута, не обратил бы внимания на то, как пахнет время, изменившее нам потому, что мы изменили ему.
Лишь для прозревающего впервые и навсегда каждая ерундовина иероглифична; пророчит что-то адресно ему: вот и на крышке мыльницы что-то эдакое выдавлено, и яблоки в авоське висят как-то по-предолимпийски, а клочок газеты бубнит и бубнит себе о всеобщем и скором благоденствии, опираясь на валовые показатели производства лакокрасочных изделий и картонажа, и фабричное клеймо на пакете ряженки познавательнее лекции в сельском клубе, особенно если хочется как можно скорее стать как можно роднее всем этим причудливым вещам, сделанным странными и чудными людьми, особенно если хочется и по ночам закрывать глаза и видеть вещи как озарёнными молнией, которая почему-то не гаснет, - в подробностях, сопоставляя тихие отчётливые языки. Это и есть, наверное, детская, преданная, никого и никогда не предавшая любовь ко всему сущему.
Натура и внешность Ани восходит к довоенным девушкам-подросткам, носившим беретки, матроски, гольфы и белые тапочки, натираемые зубным порошком. Я до сих пор не могу понять, как могло её занести на перелом веков, когда никто уже не стоит за керосином в километровых очередях, не ходит отоваривать талоны, не проворачивает авантюрнейших махинаций на закоптелых кухнях. Она бы идеально вписалась в быт до- и послевоенной Москвы, раскалённый безысходной руганью инвалидов, рвущими за душу хрипами уцелевших, ещё донашивающих выцветшие до белизны гимнастёрки с побрякивающими медалями за взятие Варшавы и Праги. Та призрачная, уничтоженная, снесённая во имя будущего двухэтажно-барачная Москва держит Аню за подол и не даёт себя забыть: ей слишком многое говорят давно умолкшие шпанские голоса из подворотен, голуби, ещё смеющие вдруг ниоткуда взмывать над бордовыми жестяными крышами, звяканье бидонных крышек по утрам, - словно тот век не отжил, словно его языком, лавочно-кошельковым, товарищеско-партийным, колымско-блатным, ещё судачат где-то за обоями, словно волшебная дверь обратно вырисовывается на рассвете в нише старого коммунального особняка, словно возможна ещё любая отсебятина на любимом наречии. Словно Аня - не Аня.
«За пазухой советского пальто» живёт для Логвиновой гораздо больше, чем в квадратных километрах офисного стекла, отражающего... да ничего, в общем, не отражающего, кроме униженной усталости людей, пользуемых самими собой.
Один город сменяет другой, и Аня может смотреть на это кошмарное волшебство из Жостово или Винницы, из безмерной тишины, в которой так же част звук проезжающей таратайки, как и треск мотоцикла или даже мопеда. Из глубины времён, которая и есть время. Из потаённого вчера, где до сих пор хранился на полке поджаристый пирожок вечной молодости и оптимизма, вечно путаемого с энтузиастом. Аня - энтузиаст, лишённый своего стройотряда, своих бамов и турксибов, круглых, ромбических нашивок на брезентовую куртку, счастливых метаний по аэропортам и вокзалам. Беззащитность - щит. И я не стану тут рассуждать, как Аня пришла к своему читателю. Пришла, и всё. Не стану пророчить, сколько ещё чудес обрушатся на неё, потому-то чудеса любят обрушиваться на тех, кто в них верит. Для меня первое и основное чудо - существование самой Ани.
В ней нет ничего бесплотного: речь нанизывается на деталь, как нить на веретено. Вся письменная Логвинова есть подсмотренное у природы соответствие несоответствию, акварельный портрет повседневного абсурда, школа видеть и чувствовать больше, чем есть, сопоставлять отдаленное с ещё более отдалённым, высвечивать тот абрис, который никто, кроме неё, не увидит. Мы никогда не видели такую знакомую интонацию в окружении таких полузнакомых реалий.
Она была бы замечена и тогда. А сейчас её знают сотни, может быть, уже тысячи людей, уставших от лжи. Не думаю, что за ней, в это пространство подслеповатой прибалконной зимы и слепящего каникулярного лета, ринутся эпигоны, - пародировать Аню можно, но имитировать бесполезно. С комической серьёзностью произносятся эти строфы, похожие на гардероб вырезной бумажной девочки из журнала «Мурзилка». С той поправкой, что загорелая бумажная девочка обнаружила себя в ящике дожившего до наших лет стола, встала, огляделась, дотянулась до яблок в авоське и стала Аней.
С этим именем хорошо дышится. «Аня, ты газировку будешь?»
Нужно ли говорить, как звучит классический ответ на такой вопрос?
Сергей Арутюнов
Галина Щербакова. Дочки, матери, птицы и острова. - М.: Эксмо, 2009.
Издательство «Эксмо», продолжая свою серию «Лучшая современная женская проза», выпустило книгу Галины Щербаковой «Дочки, матери, птицы и острова». В книгу вошла повесть «...По имени Анна» и 11 рассказов разных лет.
«...По имени Анна» в начале действительно разыгрывается по ожидаемым законам заявленного жанра: эдаким дурашливым пришептыванием, пустоватостью и медленностью фразы, обращением к собственным кастрюлям как к единственному собеседнику. Однако через несколько страниц автор как будто забывает о необходимости соответствовать названию серии и показывает своих героев на совершенно ином уровне, наделяя их способностью размышлять о себе не в мужском или женском роде - в роде человеческом.
Присутствует в повести и ещё одно качество хорошей литературы: действие приводится в движение персонажем, ни разу не появившимся в жизни героев, разве что фамилией на обложке учебника, смутным воспоминанием детства, страницей текста. В повести «...По имени Анна» этим героем становится репрессированный учёный-биолог Домбровский. Находясь в стороне от непрожитого им, но обещанного будущего, он тем не менее участвует в нём, пересекая и определяя судьбы совершенно разных людей: главной героини Анны, ее сына Миши, дворничихи Нюры и её приёмной дочери Милы, милой и глупенькой Валентины, «заграничного» писателя Ефима Штеккера.
Речь героев (в особенности героинь) мудра и афористична. Иногда целыми главами, как, например, «Благая весть от Груши». Афоризмы рассыпаны по всему тексту, временами настолько выделяясь из общего строя слов, что наводят на мысль о том, что они-то и есть текст, прочее же пришито к ним только ради этой возможности высказаться. Об истории, определяющей настоящее: «Человек слабее своей прошлой жизни. Только великие святые способны разорвать патину судьбы, которая тянется за ними. А уж о раскаянии целого народа смешно даже говорить. Вы когда-нибудь видели раскаяние моря в грехе утопления?» О своих: «Она слабела умом, не доставляя родным хлопот, а то, что не отличала войну киношную от настоящей и пугалась летящих с экрана самолетов, так это такая ерунда». О выживаемости: «Фимку я не просто перечеркнула, я залила его чернилами, гада такого». О своём народе: «мы ничему не научившийся народ, а необучаемость - форма душевного СПИДа». О свободе: «Все мы люди места и времени». О судьбе: «Не дрейфь, трусиха! Вчера и завтра - просто обстоятельства времени. Они даже не главные члены предложения. Главные - ты и он. И сын. Порадуйся, женщина по имени Анна!..»
Благодаря таким текстовым искрам Россия-Анна Щербаковой оказывается в ряду растерянных героинь Токаревой-Рубиной-Улицкой. А это, согласитесь, уже нельзя назвать сугубо женской прозой.
Кажется, что и в рассказах будет соблюдена та же мощная, без гендерных пристрастий линия. Во всяком случае это обещано первым рассказом - «Бабушка и Сталин». Тем ощутимее пропасть между ним и остальными рассказами. Их трудно определить даже как женские - ближе было бы несуществующее в природе литературоведения «тёткина проза». Кошачьи любови, нелепые залёты, аборты, кухня, нелюбимые дети и нелюбимые родители. То тут, то там неожиданно появляется фраза, способная всё изменить, но всё снова катится в бытовое болото, в котором автор, похоже, чувствует себя достаточно комфортно.
Щербакова - автор начал. Эпиграфа ли, названия ли рассказа, первой половины книги. Печально даже не то, что все заканчивается так бессмысленно, но то, что финал предсказуем и с самого начала оправдан автором
Наталья Вишнякова
Брайан МакНейр. Стриптиз-культура: Секс, медиа и демократизация желания. - Екатеринбург:
У-Фактория, 2008.
Те, кто интересуется этой темой, закажите книжку, не пожалеете, она стоит потраченной суммы. Книга потрясающе неоднозначная. С чем-то из утверждений автора хочется стопроцентно и с жаром согласиться, что-то, наоборот, вызывает отторжение; то ты понимаешь, что наша передовая гуманитарная наука отстала от британской и штатовской лет на двадцать-тридцать, то становится видно, на какие банальности способен доцент кафедры кино и массмедиа университета Стерлинга...
«Мы все танцуем у шеста». «Заголимся», «обнажимся» - хотим мы этого или не хотим, но практически вся наша культура, сверху донизу, давно уже превратилась в культуру стриптиза. Как это происходило (пошагово, по персоналиям и странам) - популярно рассказывается в книге. Многочисленные факты (и артефакты) сплетаются в последовательные «эволюционные цепочки». Стриптиз-культура, кроме того, что она пришла сама по себе, ещё и трансформировала западное общество и - что, быть может, самое важное, - искусство. (Всё это актуально и для России, так как пространственно-временной шлюз первой половины 90-х - МТV, «общественно-эротическая» периодика и т. п. - в каком-то смысле уравнял состояние культур.)
Книга для российского читателя чрезвычайно информативна, о многих культурных и художественных событиях, даже 20-летней давности, узнаёшь впервые. Однако меня в первую очередь интересовали концептуальные российско-западные культурные нестыковки. Нашлось их две. Во-первых, «политика» как синоним «гомосексуальности» (SIC! цитируются признания известных людей: «не хочу делать камин-аут, так как не занимаюсь политикой», «мы делаем просто искусство» и т. п.). Во-вторых, категория «сексуальной трансгрессии», которая присваивается начиная с сюрреалистов всякому авангардному искусству (равно как и любому анально-генитально-зацикленному макабру), - мол, важное, революционное и действенное средство в борьбе с буржуазным, патриархальным, гомофобным и прочим хламом. Получается, что единственная возможность изменить культурную и художественную парадигму - это в прямом смысле забить на неё болт. Конечно, такая точка зрения весьма сомнительна.
Прочитав «Стриптиз-культуру» и обозрев всю панораму острой культурно-общественной борьбы на Западе, понимаешь, что мы, в силу исторических причин, от этой полемики избавлены. Кто-то это делает за нас. Пока мы с пеной у рта ругаем власти или, наоборот, клянёмся им в вечной любви - кто-то где-то продолжает делать эту «грязную» - на самом деле неблагодарную, рискованную (в смысле духовном) и трудную (в смысле интеллектуальном) работу.
Александра Раннева
Елизавета Дейк. Белая птица. - М.:
ДеЛи принт, 2008.
Сохранять поэтическую традицию и не поддаваться влиянию современной манеры письма не менее трудно, чем быть новатором. Стихотворения Елизаветы Дейк написаны именно в классической манере. Они не громкие, не дерзкие, не пугающие читателя запутанностью слов и мыслей.
В сборник вошли стихотворения из двух первых книг этого автора - «Пять тетрадок» и «Круг», а также новые стихи и пять венков сонетов. Всё это читается на одном дыхании и служит очередным доказательством тому, что новизна образов и глубина мыслей не зависит от способа написания. Кстати, по темам, структуре, ритму и динамике стихотворения книги очень разные. В них много литературных ассоциаций и далеко не новых мотивов, но при этом Дейк - абсолютно современный автор. Для примера можно привести несколько строк одного из стихотворений: «Будильник старый на краю стола, / Старательно царапая пространство, / Листает ночь...» А вот другие строки: «Красное облачко клёна / плавало возле берёзы. Ветер вздыхал утомлённо...» Хотя время от времени автор излишне увлекается риторикой и красивостью, таких находок в книге довольно много.
Самое основное в сборнике - философская лирика. «Я люблю смотреть на звёзды, / С ними говорить о многом, / Только это наша тайна. / Каждый раз вопрос тревожный / Звёздам задаю я ночью. / Каждый раз вопрос тревожный - / Всем вопрос один и тот же, / Только все молчат печально». Можно проводить параллели с поэтами девятнадцатого века, можно не делать этого, но трудно не согласиться с тем, что в этих строках, таких простых на первый взгляд, видна тщательная работа над словом, мыслью и способом её выражения.
Чувствуется, что все стихи этой книги написаны с большой отдачей и любовью к описываемому предмету, а это самое главное в стихах.
Екатерина Ратникова
| < Предыдущая | Следующая > |
|---|