ЛУ №2/2010
Рубрика "Полемика "ЛУ"
Владимир Козаровецкий
«Очью бешено сверкая»
«Дежурное» литературоведение в зеркале литературной мистификации
(Cтатья публикуется в сокращении)
Когда заходит речь о пушкинских мистификациях, первое возражение, которое я встречаю, это: да впрямь, был ли Пушкин литературным мистификатором? Из его жизнеописаний известно, что в детстве он был проказником, что в юности и молодости любил розыгрыши, — но в литературе?
В самом деле, до последнего времени в пушкинистике о его писательских розыгрышах говорилось мало и вскользь (из наиболее известных — его подделка-pastiche «Последний из свойственников Иоанны д`Арк», которая была опубликована в «Современнике» уже после его смерти и факты и документы которой, в том числе и письмо Вольтера, Пушкиным были выдуманы), а его собственные стихи о пристрастии к мистификациям обходились стороной и фактически недоумённо замалчивались. Между тем Пушкин в 1834 году писал в беловых строфах «Домика в Коломне», которые он из окончательного текста изъял за их излишней откровенностью:
Расследованием пушкинских литературных «проказ» раньше других систематически стал заниматься Александр Александрович Лацис (1914—1999); ему и принадлежит честь открытия пушкинского авторства сказки «Конёк-Горбунок». Помимо этого Лацис расшифровал часть 10-й главы «Евгения Онегина» и раскрыл несколько «мелких» пушкинских мистификаций — хотя, когда речь идёт о пушкинских текстах, слово «мелких» поистине неуместно. В самом деле, вот история найденного им четверостишия, принадлежащего Пушкину и до сих пор не включаемого в его сочинения.
В 1826 году, будучи в ссылке в Михайловском и раздражённый тем, что друзья ничего не предпринимают для его вызволения, но постоянно напоминают ему, чтобы он терпел и ждал, пока «пройдёт несчастное это время», а тем временем продолжал «писать для славы», Пушкин отвечает им эпиграммой:
В силу её абсолютной непечатности под своим именем Пушкин «Птичку» из рук не выпускает, но при случае передаёт своему другу и покровителю Александру Тургеневу, про которого позже Вяземский в одном из писем к Пушкину писал, что тот «по-старому всё так и хватает» (имея в виду и непечатное). Перед отъездом за границу в 1826 году Тургенев передаёт «Птичку» как державинское стихотворение, среди других стихов Г.Р. Державина, Б. Фёдорову, затеявшему альманах («Памятник отечественных муз, изданный на 1827 год»). Тот её публикует среди державинских стихов под названием «На птичку», в своей рецензии в «Московском Телеграфе» Вяземский с удовольствием «Птичку» перепечатывает, а впоследствии академик Я.К. Грот при подготовке полного Собрания сочинений Державина, нарушая собственные принципы, включает в него это стихотворение, несмотря на отсутствие беловика — но с примечанием, в котором даёт намёк на её происхождение.
В своей статье-«расследовании» («Погоня за перехваченной птичкой») Лацис произвёл подробный лингвистический анализ стихотворения, проверив каждое слово и показав, что стихотворение не могло быть написано Державиным и что оно очевидно написано Пушкиным.
«Пушкиноведческие детективы» Лациса были опубликованы в 90-е годы, главным образом в газете «Автограф», но книга при жизни так и не вышла: его «расследования» встретили дружное сопротивление государственной пушкинистики. С ним никто не спорил в открытой печати, его открытия просто замалчивались. Издать её удалось только в 2003 году (А. Лацис, «Верните лошадь!», М., 2003), и до сих пор вокруг неё — заговор молчания пушкинистов, как и вокруг сборника его недавно переизданных избранных статей (А. Лацис, «Персональное чучело», М., ИД «КАЗАРОВ», 2009).
Лацис был не единственным, кто занялся исследованием именно мистификаторской грани гения Пушкина. За последние годы в печати появились труды, существенно меняющие наши представления о характере и некоторых произведениях Пушкина, который, как выяснилось, был не только шутником и проказником, но и гениальным мистификатором — и в жизни, и в литературе.
Более 10 лет назад на Украине вышла книга Альфреда Николаевича Баркова (1940—2004), в которой «Евгений Онегин» рассматривается как роман-мениппея с рассказчиком — антагонистом Пушкина, с обилием двусмысленностей и мистификационных моментов (А.Н. Барков, «Прогулки с Евгением Онегиным»; Тернополь, 1998); в России книга до сих пор не издана. Трактовка Баркова отвечает на все накопленные пушкинистикой вопросы по поводу пушкинского романа, до сих пор остававшиеся неотвеченными, объясняет кажущиеся слабости романа и показывает, что роман — законченное, гениальное и глубокое произведение и по замыслу, и по исполнению.
Более того, книга Баркова предлагает ключ к пониманию замысла и других произведений Пушкина («Борис Годунов», «Медный всадник», «Повести Белкина» и др.), а «Евгений Онегин», как это выводится из понимания структуры романа, — не просто гениальное, но и самое современное, буквально злободневное художественное произведение в русской литературе всех времён. О книге — гробовое молчание, в том числе и тех наших теоретических журналов, которые должны были бы заинтересоваться ею в первую очередь, — «Вопросы литературы» и «Новое литературное обозрение» (основываясь на своём опыте общения с редакторами этих журналов, полагаю, что она им просто не по зубам).
Одновременно с книгой Лациса в 2003 году вышла книга Николая Яковлевича Петракова «Последняя игра Александра Пушкина», в которой им раскрыта пушкинская мистификация, литературная и жизненная, связанная с содержанием и авторством так называемого «диплома рогоносца», — итог его многолетних размышлений над событиями преддуэльного периода жизни поэта. Железная логика книги Петракова не оставляет ни сомнений в том, что «диплом» был написан и разослан самим поэтом, ни тёмных мест в этой дуэльной истории. (Второе, расширенное издание, под названием «Загадка ухода», вышло в 2005 году.)
В том же 2003-м году была издана книга Татьяны Ивановны Бусловой «Тайна Дон Кихота» (второе издание должно было выйти в 2009 году), в которой приведён результат не только расшифровки упрятанной в роман Сервантесом с помощью масонского символического языка автобиографии писателя (шифровка была вынужденной, масоны преследовались инквизицией) — но и разгадки пушкинской тайнописи в двух его сказках: «О царе Салтане» и «О мёртвой царевне». С помощью того же масонского символического языка Пушкин зашифровал в них историю деятельности масонского ордена в России в XVIII и XIX веке соответственно (хронологию в датах); при этом трактовка исследовательницей «диплома рогоносца» подводит нас к тому же пониманию этого документа, какое ему придаёт и Петраков.
В 2005 году вышла книга Валерия Алексеевича Чудинова «Тайнопись в рисунках Пушкина», где им исследовано около 500 рисунков поэта, показано, что в большинстве случаев рисунки предшествовали стихам, а не (как принято считать) наоборот, и что пушкинской тайнописью в них иногда скрывалась неожиданная для сегодняшних исследователей информация.
Все эти книги в совокупности, помимо того, что представляют Пушкина как гениального мистификатора и выявляют грань его характера, до сих пор почти неизученную, меняют наши представления не только о некоторых событиях его жизни, но и о замысле его главных произведений. Последнее в особенности относится к книге Баркова, про которую академик Петраков сказал: «…Самая серьёзная книга о Пушкине, какую я когда-либо читал».
В самом деле, ведь если, как доказывает Барков, «автор-рассказчик» в романе — Евгений Онегин, повествующий о себе стихами в третьем лице (поскольку ему есть что скрывать), то он поэт, хотя и пишет про себя, что «не мог он ямба от хорея, как мы ни бились, отличить». (Если бы Пушкин осуществил своё первоначальное намерение и включил в роман «Альбом Онегина», сразу стало бы очевидным, что Онегин — поэт, но Пушкин-мистификатор счёл такую подсказку чересчур прозрачной.) Таким образом, это Онегин произносит в романе банальности вроде «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей» или «Врагов имеет в мире всяк, но от друзей спаси нас, Боже!» — Пушкин же в композиции романа оставил себе место только в примечаниях, проявив своё отношение к рассказчику в саркастичном Примечании 20: «Скромный автор наш…». «Оборванность» «Евгения Онегина» — оправданный и чрезвычайно важный композиционный приём, показывающий писательскую беспомощность «автора-рассказчика», «пишущего роман», а дуэль между Онегиным и Ленским (которого Онегин изображает в пародийном виде и с чертами Боратынского) — это дуэль между двумя поэтами и обобщённая метафора всего произведения: посредственность — убийца таланта.
Для расшифровки литературных мистификаций требуется строго аналитический подход, незашоренное мышление, научная смелость подвергать сомнению даже кажущееся очевидным, и в этой ситуации люди сторонних наук оказались в выигрышном положении по сравнению с советскими пушкинистами, привыкшими рассматривать тексты и поступки Пушкина с точки зрения устоявшихся авторитетов — и к тому же воспитанными на идеологических стереотипах восприятия облика поэта и оценок его поступков и взглядов. Вот почему получилось так, что пушкинскими мистификациями занялись преимущественно профессиональные аналитики и именно в наши дни, когда давление этих стереотипов стало сходить на нет.
Современной официальной пушкинистике придётся либо признать, что её представления о жизни и творчестве поэта не всегда им адекватны, и отказаться от некоторых своих взглядов и трудов — либо вступить в спор и дать отпор этим новым подходам в пушкиноведении. Но в открытом споре «дежурные пушкинисты» (выражение Лациса) проигрывают; они бы и рады возразить — да нет аргументов. Возникла ситуация, в которой они возразить не могут, а согласиться не хотят. Им остаётся одно: сделать вид, что этой новой пушкинистики просто не существует. Её замалчивание стало основным методом борьбы с ней. Не вступая в открытую полемику и пользуясь тем, что практически все вышеназванные авторы, кроме Лациса, закончившего не только историко-архивный, но и Литературный институт им. А.М. Горького, не являются профессиональными филологами (Барков по базовому образованию горный инженер и профессиональный аналитик, академик Петраков — математик и экономист, академик Чудинов — кандидат физико-математических наук и специалист по славянской мифологии и палеографии, Буслова окончила Московский авиационный институт и по базовому образованию инженер), они за глаза снисходительно-иронично заявляют, что с «экспериментальным» литературоведением разговаривать не станут. На этом навешивании ярлыков диалог обычно заканчивается.
Если же барьер молчания всё же удаётся преодолеть, в ход идут подтасовки, подлоги и средства, которые иначе чем инквизиторскими не назовёшь. Привожу пример.
В январе 2004 года к Петракову обратилась группа сотрудников Института мировой литературы (ИМЛИ) с предложением провести у них семинар с обсуждением его книги «Последняя игра Александра Пушкина», которая их очень заинтересовала. Договорились на 19 февраля, но за три дня до назначенного срока Петракову позвонили из ИМЛИ и сказали, что обсуждение, конечно же, проводить надо, но что они просят перенести дату семинара на несколько дней, чтобы как можно большее число сотрудников успели прочесть книгу. К моменту публикации интервью с Петраковым в «Русском Курьере» (28 мая) повторного звонка так и не было. Петракову рассказали, что объявления о семинаре, которые расклеили сотрудники, с самого начала договаривавшиеся с ним, в институте срывали, а 15 февраля, накануне упомянутого звонка, председатель Пушкинской комиссии В.С. Непомнящий на заседании комиссии заявил, что этот семинар проводить нельзя, потому что книга Петракова вредна. (!)
28 мая в РК было опубликовано моё интервью с Петраковым. На другой день после выхода номера РК с этим интервью, в субботу 29 мая, Петракову позвонили из ИМЛИ и сообщили, что семинар всё-таки состоится — во вторник, 2 июня. В понедельник 1 июня по следам выступления РК у Петракова взяла интервью журналистка ОРТ Мария Лемешева, а во вторник 2 июня на семинаре в ИМЛИ состоялось обсуждение книги Петракова. В обсуждении приняли участие 5 докторов филологических наук (в том числе — зав. отделом теории литературы Ю.Б. Борев, зав. отделом литературы XX века А.М. Ушаков) и другие сотрудники ИМЛИ. Пушкинисты (а пушкинистика в ИМЛИ — отдельное направление) на обсуждение не пришли.
В воскресенье 6 июня, в день рождения Пушкина, в вечерней программе «Время» были показаны интервью Лемешевой с Петраковым и с упомянутыми в РК пушкинистами — И.З. Сурат и Н.Н. Скатовым, а также с Л.М. Аринштейном. Последнего журналистка, видимо, выбрала для интервью, с одной стороны, потому, что у него есть своя версия того, кто был автором «диплома рогоносца», полученного Пушкиным и его друзьями 4 ноября 1836 года, а с другой — в качестве замены упомянутого в РК председателя Пушкинской комиссии ИМЛИ Непомнящего, который давать ей интервью отказался, повторив то, что он сказал на заседании комиссии 15 февраля: «Книга Петракова вредна, потому что бросает тень на Александра Сергеевича». (Как будто кто бы то ни было может на Пушкина бросить тень!)
Дружные похвалы книге Петракова всех до единого профессиональных филологов из ИМЛИ и резкое — даже злобное («В наш век вседозволенности, когда в пушкиноведение вообще поперли все, кому не лень, — заявил журналистке Аринштейн, — могут создаваться самые бредовые теории».) — неприятие его точки зрения опрошенными в телеинтервью пушкинистами, при их явном категорическом нежелании принимать какое бы то ни было участие в обсуждении книги не только в открытой печати, но даже на уровне устного семинара, свидетельствуют, что наша пушкинистика — в тупике, а беспомощность аргументации выступавших в телеинтервью авторитетов была наглядной не только буквально: они не спорили, они — огрызались.
Что ж, пушкинистика — область литературы; что происходит с нашей литературой, то происходит и с пушкинистикой: торжество одержания (см. моё открытое письмо О. Седаковой в одном из следующих номеров «ЛУ»). Захватив руководящие позиции в официальных пушкинских организациях, они готовы сражаться насмерть, отстаивая свои должности и взгляды: ведь если последние будут подвергнуты пересмотру с точки зрения новых подходов к творчеству Пушкина, то во многих случаях окажется что, говоря словами Непомнящего, «это… бред собачий».
После смерти Александра Лациса, по своей прямой обязанности, как председатель комиссии по его литературному наследию, я стал пропагандировать его пушкиноведческие идеи — в первую очередь его версию пушкинского авторства «Конька-Горбунка». Однако мои многократные попытки вызвать пушкинистов на диалог по этому поводу оказались безуспешными, и, чтобы «взорвать» сложившуюся ситуацию, мне пришлось пойти на «крайние меры»: в 2009 году я взял да издал «Конька-Горбунка» с восстановленным пушкинским текстом и с вступительной статьёй, в которой просуммировал всю известную мне аргументацию в пользу версии Лациса, а в «Литературной учебе» (2009, №3) перепубликовал эту статью с постскриптумом, в котором привёл и обоснование научного подхода к литературным мистификациям.
Похоже, мои расчёты оправдались: я вызвал на себя огонь и пушкинистов, и ершововедов. В интервью «Комсомольской правде» и по телевидению попыталась мне возразить старший научный сотрудник Государственного музея им. А.С. Пушкина, кандидат филологических наук О.В. Мельник; в «Новой газете» на мою статью «“Конька-Горбунка” написал Пушкин!» вынужденно «огрызнулся» доктор филологических наук В.С. Непомнящий (в том же номере от 08.06.2009); на публикацию в «Литучебе» прислала в журнал обширное «опровержение» кандидат филологических наук Т.П. Савченкова, представляющая позицию ершововедов; на TV «Культура» «откликнулась» доктор филологических наук И.З. Сурат, на заре своей филологической деятельности отметившаяся статьёй о языке «Конька-Горбунка».
Поскольку «Литучеба» уже опубликовала материал Савченковой (2010, № 1; «“Конёк-Горбунок” в зеркале “сенсационного литературоведения”»), я на него и ориентируюсь, по ходу дела отвечая на возражения и других оппонентов. Все упрёки в мой адрес получат ответы, а если к моменту сдачи этого материала во 2-й номер «ЛУ» я не успею «отреагировать» на замечания, о которых мне пока неизвестно, я надеюсь ответить на них в следующих номерах журнала. Этот разговор надо будет обязательно довести до разумного завершения: я не намерен останавливаться и собираюсь добиться, чтобы открытие Лациса было признано и чтобы сказка была включена в корпус пушкинских произведений. И дело не только в том, чтобы воздать по заслугам умершему пушкинисту, но и в том, что пушкинская сказка печатается в изуродованном виде, а детей вынуждают «усваивать» беспардонно исковерканный русский язык.
Савченкова свою статью выстроила как историю публикаций «Конька-Горбунка», по ходу изложения «опровергая» положения моей вступительной статьи; я и буду двигаться в той же последовательности, по её тексту, отвечая как на её «опровержения», так и на умолчания. Цитаты из её текста набраны курсивом, мои ответы — прямым шрифтом; при ответах другим оппонентам они будут названы. С тем и приступим.
1. В начале статьи, не без иронии излагая точку зрения Лациса и мою на причину пушкинской литературной мистификации, Савченкова пишет:
Скрытые в этом произведении политические намеки, как-то: неподвижный кит, олицетворяющий государство николаевской эпохи в состоянии стагнации, корабли в утробе морского чудовища — декабристы в петропавловских казематах и узилищах Сибири, коварный Спальник — Бенкендорф и другие моменты делали её публикацию маловероятной. Псевдонимное или анонимное издание также могло насторожить цензоров. Решено было найти подставное лицо — человека недалёкого, благонамеренного и нуждающегося в деньгах. Плетнёв, профессор университета, избрал на эту роль одного из своих студентов — 19-летнего Петра Ершова, не чуждого стихотворству и оказавшегося после смерти отца в тяжёлом материальном положении. Для начала Ершову предложили переписать рукопись набело, а потом и подписаться под ней…
1) Сразу оговорюсь: если «Кит державный», перегородивший «море-Окиян», и декабристы в «петропавловских казематах и узилищах» Сибири — аргументы Лациса, то аргумент с Бенкендорфом — мой, Лацис за него ответственности не несёт. Но, поскольку в процессе защиты нашей точки зрения я буду несколько раз обращаться к этому доводу, напомню некоторые обстоятельства последних лет жизни Пушкина, послужившие, на мой взгляд, едва ли не главным поводом к написанию сказки.
"…Пушкина и ей подобные красавицы-фрейлины и молодые дамы двора — не только ласкали высочайшие взоры, — писал один из лучших наших пушкинистов П.Е. Щёголев (1877—1931), — но и будили высочайшие вожделения. Для придворных красавиц было величайшим счастьем понравиться монарху и ответить на его любовный пыл. Фаворитизм крепко привился в закрытом заведении, каким был русский двор. Наш известный критик Н.А. Добролюбов написал целую статейку о «Разврате Николая Павловича и его приближённых любимцев». «Можно сказать, — пишет он, — что нет и не было при дворе ни одной фрейлины, которая была бы взята ко двору без покушений на её любовь со стороны или самого государя или кого-нибудь из его августейшего семейства. Едва ли осталась хоть одна из них, которая бы сохранила свою чистоту до замужества. Обыкновенно порядок был такой: брали девушку знатной фамилии во фрейлины, употребляли её для услуг благочестивейшего, самодержавнейшего государя нашего, и затем императрица Александра начинала сватать обесчещенную девушку за кого-нибудь из придворных женихов».
Конечно, такая характеристика грешит преувеличением, — пишет далее Щёголев, — но в основу положено правильное наблюдение… Хорошо рисует влюблённого самодержца А.О. Смирнова, отлично знавшая любовный быт русского двора при Николае и, кажется, сама испытавшая высочайшую любовь: «…Всю эту зиму он (Николай I. — В. К.; здесь и далее выделено мной) ужинал между Крюденер и Мери Пашковой, которой эта роль вовсе не нравилась. Обыкновенно в длинной зале, где гора, ставили стол на четыре прибора; Орлов и Адлерберг садились с ними. После покойный Бенкендорф заступил место Адлерберга, а потом и место государя при Крюденерше. Государь нынешнюю зиму мне сказал: “Я уступил после своё место другому”». Картина царского кокетствования, — продолжает пушкинист, — изображена очень тонко, и ярко передана любовная атмосфера, царившая на маленьких балах в Аничковом дворце. «Двору (читай царю. — В. К.) хотелось, чтобы Н.Н. Пушкина танцевала в Аничкове, и потому я пожалован в камер-юнкеры», — записал Пушкин в дневнике. Ревность диктовала огорчённой соперничеством Крюденер заявление (дамы, кокетничая, сражались за внимание императора. — В. К.), что Николай придаёт странное значение верности и в своих романах не доходит до конца. Конечно, доходил до конца".
Над двусмысленностью последней фразы Щёголева вполне мог бы посмеяться и сам Пушкин, когда бы не понимал, куда и зачем втягивают его жену. Вот почему, в начале октября 1833 года оказавшись в Болдине и получив сразу два письма от жены, которая рассказывала о своих успехах в Аничковом, Пушкин, увидевший в том, как ведёт себя Наталья Николаевна, грозную опасность, начинает из письма в письмо, да не по одному разу, требовать, чтобы жена не кокетничала с царём, причём вплоть до откровенной грубости («не кормите селёдкой, коли не хотите давать пить»).
Не это ли и подтолкнуло Пушкина к написанию «Конька-Горбунка» (где он, я уверен, не случайно подобрал подлому царскому прислужнику двусмысленное имя — Спальник) и «Сказки о золотом петушке», главное содержание которой то же: царь хочет жениться на молоденькой?
Такой эпиграмматический ход вполне соответствует и пушкинскому подходу к эпиграммам на Бенкендорфа, описанному Лацисом в статье «Персональное чучело». Пушкинист Юрий Дружников писал в книге «Узник России» (М., 2003), что «…генерал Бенкендорф постоянно притеснял Пушкина, держал, как собаку на цепи, но о нём поэт даже не заикнулся: ни недоброго слова, ни высказанной обиды, ни гневного письма, ни недоброго упоминания, ни эпиграммы». Александр Лацис показал, что это суждение Дружникова поверхностно. Разумеется, Пушкин не был самоубийцей и не мог открыто выразить своё отношение к шефу жандармов и даже эпиграммы тщательно прятал, а с другой — не мог не ответить, считал своим долгом свести счёты — и сводил. «Горбунок» и был таким сведением счётов.
Если ершововед считает, что эти аргументы Лациса и мои сомнительны, то я напомню, что через 9 лет после первого издания сказка была запрещена. Так не стали ли одной из причин запрета слова, которые конёк-горбунок «кричит в лицо» Киту:
И не подскажет ли нам Савченкова, что именно имел в виду автор «Сказки о золотом петушке», говоря: «Сказка — ложь, да в ней намёк…»?
Савченкова политические и иные намёки, содержащиеся в сказке, так же как и причину цензурного запрета «Горбунка», почему-то обошла молчанием.
2) Здесь же читателя заинтересуют и две «неточности», допущенные Савченковой.
1/ Когда Плетнёв «избрал на эту роль… 19-летнего Петра Ершова», тому на самом деле было лишь 18 лет. В чём смысл этой аккуратной подмены 18-летнего Ершова на 19-летнего? Савченкова пытается вывести Ершова из-под одного из главных аргументов, опровергающих его авторство: не мог 18-летний юноша, до того ничего серьёзного не создавший, написать эту сказку.
В самом деле, Ершов родился 15 февраля 1815 года, сказка была написана к моменту передачи её в цензуру, и цензор «Библиотеки для чтения» А.В. Никитенко подписал первую часть сказки в печать 31 марта 1834 года. Между тем сказка велика, в ней более 2300 строк — примерно столько же, сколько во всех пушкинских сказках, вместе взятых. Написать её быстро Ершов не мог, поскольку версификатором он был никаким (это будет видно в дальнейшем по обширным цитатам из его стихов) — в отличие от Пушкина, который был лёгким на руку версификатором. К тому же и Ершову было отнюдь не до сказок: летом 1833 года умер отец, ему с матерью практически не на что жить и непонятно, сможет ли он окончить университет. Либо эта сказка написана им в первой половине 1833 года, либо он — в любом случае в 18 лет — и впрямь проявил невероятное самообладание, абсолютно гениальные версификаторские способности и, преодолев отчаянье и безнадёжность ситуации, написал её осенью и тут же отправил в цензуру.
Ничего подобного в характере Ершова не наблюдалось, но не это главное. В истории русской литературы такой ранней и абсолютной, без предварительной многолетней подготовки, гениальности (а сказка гениальна, это и доказательств не требует, хотя тоже будет видно из дальнейшего) не бывало. Пушкин, например, таких мастерских стихов в 18 лет не писал; иными словами, 18-летний Ершов был гениальней Пушкина!
Савченковой «этот вымысел представляется не лишённым привлекательности».
Стихотворная свобода, с какой написан «Конёк-Горбунок», остроумие и политическая мудрость, сделавшие эту сказку высокой литературой, делали честь и позднему, зрелому Пушкину. Но Пушкин начал писать уже в детстве, и даже в его ранних стихах есть проблески большого таланта. У Ершова же — ни стихов, ни, соответственно, проблесков. Нет ни одного стихотворения, датированного ранее 1833 года, да и у тех, под которыми стоит такая дата, она стоит как условная: начало 30-х годов. Эта гениальность Ершова взялась ниоткуда, чего быть просто не может. Искусство литературной речи, стихотворное мастерство, вкус, чуткость к слову, позволяющая угадывать словарь, который не уйдёт из языка, останется в нём, — всё это вырабатывается годами практики, труда и размышлений.
Как ни странно, Савченкова в ответ на этот важный аргумент тоже почему-то ничего не возразила.
2/ …19-тилетнего Петра Ершова, не чуждого стихотворству (Выделено мной. — В. К.)…
Нет никаких подтверждений, что он вообще сколько-нибудь всерьёз писал стихи до того, как опубликовал «Горбунка». Может быть, он, написав сказку и убедившись, что все прежние стихи по сравнению с ней слабы, взял да и уничтожил их? Но ведь и ближайшие друзья Ершова ни звука не проронили о его каких бы то ни было литературных пристрастиях до момента появления сказки. Именно поэтому для всех, кто знал Ершова, сказка явилась полной неожиданностью («неожиданным явлением», как процитирует в дальнейшем Савченкова).
Утверждение Савченковой, что к моменту появления сказки Ершов был не чужд стихотворству, голословно — этому нет никаких документальных подтверждений.
3) Я говорил, что талант даже при наличии способностей к слову, к стихотворству, не может осуществиться при отсутствии соответствующей среды. Без общения, без духовной поддержки талант не формируется, не созревает, как зерно, даже брошенное в плодородную почву, без благотворного дождя не даёт всходов. Вспомним, какое окружение было с детства у Пушкина, какая мощная духовная среда была у него не только к 18 годам, но и в детстве или в лицее. Ничего такого даже близко не было у Ершова до публикации сказки: два-три приятеля-студента, не помышляющих о литературе, — и всё. Откуда бы взяться развитию таланта, даже если бы и в самом деле у него были хоть какие-то способности к слову?
Удивительно, что по поводу этого серьёзного аргумента Савченкова тоже почему-то промолчала.
4) Однако же допустим, что всё невероятное случилось, что «не чуждого стихотворству» Ершова осенило этой гениальной сказкой, и он в одночасье стал мастером. Куда же потом делся талант? Кто знает хоть одну строку из всего написанного и опубликованного Ершовым после сказки? Один из ближайших друзей Ершова А.К. Ярославцов, на книгу которого так часто ссылается Савченкова, писал: «В жизни Ершова особенно поразительным представляется, что он только выступил на поле литературное, выступил блистательно — и исчез«. (Выделено мной. — В. К.)
Это исчезновение таланта ещё чудеснее, чем его появление, такого не бывало и в мировой литературе. Я приводил пример с Артюром Рембо, талант которого вспыхнул в 17 лет, а потом исчез, как будто его и не было, — так там как раз имела место гениальная мистификация Верлена, о которой существует целая литература на французском. Поэт Рембо появился, когда встретились Верлен и Рембо, но исчез, как только они расстались.
Вне литературной мистификации внезапное исчезновение таланта у Ершова необъяснимо. <...>
Материал полностью читайте в "бумажной" версии журнала. Напоминаем, что экземпляры этого и других номеров "ЛУ" вы можете заказать в нашем интернет-магазине.
| < Предыдущая | Следующая > |
|---|