Дорогие друзья!
Представляем Вашему вниманию новинки:
замечательное подарочное издание в цвете, иллюстрированное картинами автора, на мелованной бумаге «Божья тварь» Гарри Гордона
(есть и обычный вариант книги — черно-белый)

сборник стихов для души и ума Якова Дымарского (с предисловием Д. Быкова)

               

Новости ЛУ

ЛУ №1/2009

Рубрика "Теория"

 

Литература и документ: теоретическое осмысление темы

(материалы «круглого стола»)

27 мая 2008 года в Институте мировой литературы им. А.М. Горького Российской академии наук в рамках работы отдела комплексных теоретических проблем состоялся «круглый стол», посвящённый феномену «документальности» (организатор - литературовед и критик Елена Местергази). Внимание присутствовавших было акцентировано на том, что в академической науке сегодня нет чёткого понимания того, что представляет собой литература с главенствующим документальным началом. Низкая степень изученности темы отражает общее состояние современной теории, во многом не поспевающей за требованиями, выдвигаемыми жизнью. В итоге дискуссии было отмечено, что изучение документального начала в художественной словесности неизбежно повлечёт за собой необходимость пересмотра многих коренных понятий в литературоведении. В разговоре приняли участие П. Палиевский, Е. Местергази, А. Ганжа, Л. Луцевич, Б. Осипов, А.Большакова, Н. Кознова, А. Газизова, А. Варламов и др. Мы предлагаем вниманию читателей «ЛУ» выступления участников «круглого стола», показавшиеся нам наиболее интересными.

Пётр Палиевский, доктор филологических наук, главный научный сотрудник ИМЛИ РАН:

С той поры, как у нас стали говорить о новой художественности документа, положение художественной литературы вряд ли улучшилось. Её всё больше забивает, заглушает и перекрывает изготавливаемый заранее стандарт - во всех его разновидностях: от самозваного интеллектуального до открыто наркотического, массового. Художественность документа не является здесь исключением. В частности, те её примеры, которые приводит в своей книге Елена Местергази в виде радующих успехов, представляют собой, на мой взгляд, жестокое и беспардонное использование документа, подавление его правды плоской однозначной правдой «направлений».

Между тем у неподдельной художественной литературы, как и восполняющего её документа, есть некий секрет, с которым не желают считаться направленцы. «Как ни странно, - заметил Лев Толстой, - но искусство требует даже большей точности, чем наука». У образа есть свой способ добывания истины: точность единственного, неповторимого индивидуального поворота жизни, события или лица, выражающего смысл их существования. Уловить или воссоздать воображением такой момент удаётся далеко не всем и не всегда; настойчивым преследованием его не добудешь. Вывести научные закономерности его появления, рекомендуя их писателям, тоже вряд ли достижимо. Скорее оно похоже, если сослаться снова на классика, на то, чем защищался от назойливых доктринёров Пушкин: «Не говорите: иначе нельзя было быть... Ум человеческий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения... но невозможно ему предвидеть случая - мощного, мгновенного орудия провидения».

Мне кажется, что читатель, сколько бы его при этом ни обманывали, обращается к писателям и «литературе человеческого документа» потому, что хочет расслышать этот голос провидения - неожиданную, непредсказуемую, но и открывающуюся для всех объективную истину.

Елена Местергази, кандидат филологических наук, старший научный сотрудник ИМЛИ РАН:

О существовании документального начала в литературе было известно с незапамятных времён, но со второй половины XIX века в его развитии не наблюдалось сколько-нибудь видимых перемен. Наиболее радикальные изменения произошли в ХХ веке, когда факт обрёл «самостоятельное эстетическое значение», если воспользоваться выражением П.В. Палиевского. Родилась новая литература, устойчивого, всеми признанного имени для которой в науке нет до сих пор: едва ли не каждый называет её по-своему и в частном порядке пытается определить её место в традиционном ряду. Отошли в прошлое такие распространённые в литературной критике и журналистике рубежа XIX-XX веков определения как «литература сплетен и скандалов», «литература сточных труб», «правдивая летопись», «хроника событий», «фотография с натуры», «разговор с собой» и т. п. Однако за целое столетие отечественное литературоведение не слишком далеко продвинулось в выработке категориального аппарата. Сегодня в отечественной науке в качестве синонимичных успешно функционируют понятия, не всегда таковыми являющиеся: «документальная литература», «документально-художественная литература», «газетно-журнальная документалистика», «литература факта», «человеческий документ», «литература нон-фикшн», «автодокументальный текст», «эго-документ» и т. д. Большинство из них рождено в литературно-критической практике и «официально» наукой не признано, не имеет прочного статуса.

Удивительная разноголосица царит и в сфере таких жанровых обозначений, как «дневник», «мемуары», «записки», «автобиография», «биография» и т. п.  Именно поэтому пока оправданным представляется использование словосочетания «документальное начало в литературе», не имеющего строго терминологического характера, но вместе с тем ёмкого и верного по своей сути.

Причин, вызвавших столь мощный всплеск в развитии документального начала в литературе, много: и поляризация в ХХ веке вымысла и правды, зачастую столь мирно неразлучных в предыдущие эпохи, и интенсивность современной жизни, и способность факта (документа) дать выход «таланту самой жизни» и т. д. и т. п.

Но главная причина всё-таки кроется не в неких, что называется «технических», возможностях факта (документа) в организации художественного целого, а в его способности реализовывать ту важнейшую и труднейшую задачу, которая носит всеобщий (всемирный) характер и выдвигается на первый план в литературе XX века. Суть этой задачи, наверное, сам того не ведая, ещё в 1915 году прекрасно сформулировал М.М. Пришвин: «Дело человека высказать то, что молчаливо переживается миром. От этого высказывания, впрочем, изменяется и самый мир». 

Основная задача, на мой взгляд, в разработке интересующей нас темы сегодня должна лечь на плечи теоретиков литературы. Существует назревшая необходимость в целостном осмыслении феномена литературы с главенствующим документальным началом и его комплексном исследовании, подразумевающем разработку терминологического инструментария; изучение жанровых образований и различных модификаций внутри одного жанра; разработку системных представлений о данном виде литературы; изучение роли автора в такого рода литературе; разграничение документального и псевдодокументального и т. д.

Это общий круг вопросов. Конечно, сразу объять необъятное никак нельзя. Но постепенно, последовательно продвигаясь в этом направлении, можно, вероятно, достичь определённых успехов на этом пути.

Анна Ганжа, кандидат философских наук, старший преподаватель кафедры наук о культуре Государственного университета - Высшей школы экономики:

Чем похожи игра и вымысел? Ответ мы найдём в аристотелевской теории подражания. И игра, и литературный вымысел суть формы познавания - постольку, поскольку познавание суть цель и конечный результат подражания. Именно сказательный - мифический - характер рационального познавания посредством подражания заставляет подражателя говорить не о том, что было, а о том, что могло бы быть, будучи возможно в силу вероятности или необходимости. Если вымышленное и игровое раскрываются в модальности высокой вероятности, вплоть до необходимости, значит, документальное - то есть реальное «как оно есть» во всей своей голой очевидности - должно быть соотнесено с модальностью случайности и даже невозможности. То, что вполне возможно, закономерно и предсказуемо, является фикцией, - разумеется, в позитивном смысле удобного инструмента познания общего. И только невероятное, шокирующее, немыслимое и непредставимое доступно познанию в модусе очевидности и фиксированию в качестве документального. История всегда фикциональна, и только непосредственная фиксация настоящего - в тот момент, пока оно ещё не стало бывшим и, следовательно, возможным - есть территория документалистики: фиксация невозможного и вместе с тем абсолютно невероятного и неубедительного, вызывающего вовсе не приятное чувство от погружения в сказочное, но полное когнитивное отторжение. Именно то, что мы видим собственными глазами, мы не способны понять и включить в обустроенный жизненный горизонт. Документальная фиксация того, о чём мы пока не можем говорить, позволяет по крайней мере молчать в присутствии реального.

Сегодня те, кто по своему статусу или роду занятий претендует на документальное отображение реальности, не способны даже к поэтическому её осмыслению. Журналисты конструируют реальность риторическими средствами, произвольно устанавливая меру истины. Человек, профессионально владеющий конструкторским набором фигур и тропов, способен выстроить вещи в ряд сотней разных способов и относительно сотни разных «первых вещей». Такой человек не знает меры. Ему недостает слуха - то есть способности слышать в молчании, - чтобы расслышать: мера - та самая абсолютная вещь, относительно которой выстраиваются в ряд все вещи нашего мира, - не может находиться на земле. Устанавливая каждый раз для себя меру из подручного, земного, составного, человек обречён на то, чтобы быть ещё одной подручной, земной, разложимой на части вещью - мясной машиной. Многочисленные примеры подручности, посюсторонности и разложимости человеческих существ надёжно задокументированы и транслируются сегодня по сотням различных каналов передачи «информации». Но все эти примеры далеки от того, чтобы охватить человеческую реальность целиком, в дымчатом отдалении, постичь её в качестве мира, который есть только потому, что есть мера, которой отмеряно, сколько миру быть.

Людмила Луцевич, доктор филологии, профессор Варшавского университета:

В моём представлении документальность в литературе - это своего рода интенция, то есть стремление к свидетельствованию, к факту (события, лица, предмета, психического, интеллектуального состояния и проч.);  затем качество мысли и, наконец, разновидность текста. Творческое сознание писателя, интересующее нас всех в первую очередь, создаёт эстетически завершённую художественную реальность (основанную на документе, например, «Война и мир» Льва Толстого), но и не менее определённую форму эмпирической реальности, получающую своё закрепление в так называемой обыденной литературе, в частности в эго-документах (дневники, письма Л. Толстого). Исследователь получает возможность изучать писательское сознание как через созданные им художественные образы, так и через конкретные эмпирические наблюдения, ситуации, картины, фигуры, размышления, чувства, обобщения, нашедшие своё воплощение в так называемой предлитературе. Некий раздел литературоведения и может развиваться как эмпирическая наука. Но сейчас это не столь интересно. Современная филология в целом и литературоведение в частности становятся принципиально полидисциплинарны, они направлены на понимание человека в его самых разнообразных чувственно-мыслительных процессах, получивших своё выражение в слове. Вне этой полидисциплинарности уже трудно представить себе содержательный разговор и по такой значимой проблеме, как документальность, документальная литература в целом и писательский эго-документ в частности.

Эго-документ - это своего рода фактический материал для мемуаров, которые являются вариантом автобиографической литературы, соотносящейся с документальной. Эго-документ идентифицируется с понятием реальная человеческая личность - он аутентичен, реален, правдоподобен (сознательно ухожу от слова «правдивый»), изначально соотносится с частным лицом. Эго-документ - слово, производное от двух слагаемых латинского происхождения (лат. ego - я  +  лат. document  - свидетельство, доказательство), имеющее значение - я свидетельствую (о себе). Он обладает специфическими чертами и свойствами, определяемыми именно первой частью понятия - эго. Эго в свою очередь -  это та часть человеческой личности, которая осознаётся как я и находится в разнообразных контактах с окружающим миром. Мне думается, особое значение в процессе самоотождествления личности с эго приобретают рефлексия, память и интерпретация. Рефлексия необычайно важна при самопознании индивидом внутренних психических актов и состояний (самоанализ, осмысление, оценка собственной внутренней жизни); память обеспечивает накопление впечатлений об окружающем мире, а также знаний, умений, навыков и  осуществляющая связь времён (прошлого, настоящего, будущего);  интерпретация значима как способ бытия, который существует в определённом понимании. Личность автора является смысло- и структурообразующей в эго-документе, именно её рефлексии, память, интерпретации обусловливают самое повествование. Эго-документы как «записи для себя» в их многообразных вариантах раскрывают «кухню» личностного мышления и творчества. Интересно для литературоведения и существующее в современной психологии понятие эго-концепция (динамичная система представлений индивида о самом себе, на основе которой он строит своё взаимодействие с другими людьми). Эго-концепция включает различные компоненты: когнитивный (самосознание), эмоциональный, оценочный, волевой, креативный, др.

Безусловный интерес представляет вопрос об авторской позиции в эго-документальном повествовании. Ведь автор особым образом структурируется в аутентичном тексте. Актуальность при этом приобретает проблема совпадения/несовпадения автора повествования и героя-повествователя. Подчеркну, что, предпринимая попытку определения эго-документа, мы неизбежно наталкиваемся на целую совокупность разнообразных вопросов - простых и сложных - нуждающихся в решении: Что представляют собой собственно эго-жанры: аутентичные дневник, письмо (эпистолярий), записная книжка, автобиография, мемуар?.. Каковы особенности функционирования так называемых аутентичных жанров в литературном процессе? Существует ли особый тип образности (художественности) аутентичного текста и, следовательно, его специфика?  В каких соотношениях находится «эго-документ в литературе» с близкими, но не адекватными понятиями - «мемуарная литература», «автобиографическая литература»? Какое место занимает эго-документ в документальной литературе и в литературе художественной?  Какова роль эго-документа в литературном произведении, литературном процессе... и т. д. и т. п. Вопросов, как видно, пока больше, чем ответов. Но это-то и представляет интерес для исследователей.

Борис Осипов, доктор филологических наук, языковед, профессор Омского государственного университета:

С середины 90-х годов в Омском университете под руководством автора этих строк издаётся серия воспоминаний простых людей «Народные мемуары». На начало 2008 года в этой серии издано 6 книг: «Автобиографические записки сибирского крестьянина В.А. Плотникова» (1995), «Воспоминания работницы М.Н. Колтаковой ‘‘Как я прожила жизнь''» (1997), «Документальная автобиографическая повесть сельского учителя А.У. Астафьева ‘‘Записки изгоя''» (1998), «Солдатские воспоминания Н.Ф. Шульгина и Г.П. Еланцева» (2000), «Воспоминания А.Н. Белозёрова ‘‘Записки районного служащего''» (2002) и «Мемуары врача К.Г. Акелькиной» (2007).

Каждый выпуск снабжён, во-первых, предисловием, представляющим собой краткое исследование рукописи и описание правил, по которым она публикуется, и, во-вторых, комментарием, содержащим разъяснения непонятных для современного читателя мест текста, толкования малоизвестных топонимов, терминов, диалектизмов и сведения о малоизвестных или неизвестных широкому читательскому кругу лицах, упоминаемых мемуаристом. Кроме того, некоторые выпуски содержат приложения, в которых комментируются и дополняются те или иные места прежних выпусков, если о текстах или авторах этих выпусков получены новые сведения. Какие проблемы возникают при публикации подобных материалов и при их последующем изучении?

Другая проблема, касающаяся исследовательской работы с уже опубликованным текстом, состоит в оценке достоверности воспоминаний. Литературу такого рода трудно назвать в полном смысле документальной. Правда, некоторые мемуаристы (например, А.Н. Белозёров) активно используют собственно документальные источники (отчёты о работе каких-то организаций и т. п.), но чаще содержание книг серии представляет собой личные впечатления мемуариста, которые могут быть и неполными, и ошибочными. Поэтому такого рода литература свидетельствует не столько о самих событиях нашей истории того или иного периода, сколько о характере восприятия этих событий тем или иным социальным слоем и об их оценке представителями данного слоя. Это не столько рассказ о том, что было, сколько о том, что и как запомнилось и что не оставило следа в памяти рядового гражданина.

Серьёзным вопросом является проблема вымысла и образности. У некоторых авторов (например, у Н.Ф. Шульгина) наблюдается ярко выраженное стремление писать, «как настоящий писатель», а это приводит не только к цветистым длиннотам и другим собственно стилистическим грехам, но и к стремлению «дорисовать», домыслить какие-то моменты в повествовании (придумать диалоги, свидетелем которых мемуарист не мог быть, те или иные сцены, оживляющие, по мнению мемуариста, рассказ о событиях, и т. п.). Конечно, в «наивном письме» такие места часто бросаются в глаза и без особенного труда вычленяются исследователем. Но так или иначе данный факт требует внимания и должен постоянно учитываться.

 «Народные мемуары» привлекли внимание филологов, историков, философов, фольклористов. Серия продолжается, и интерес к ней растёт не только у специалистов, но и в широких кругах читателей.

Алла Большакова, доктор филологических наук, ведущий научный сотрудник ИМЛИ РАН:

Обращаясь к истокам документального начала в литературе, современные исследователи считают вторую половину ХIХ века тем периодом, когда факт «впервые сдвинулся со своего места внутри образа и попытался что-то самостоятельно сказать» (П. Палиевский), когда впервые писатели «почувствовали в фактах "нaступление художественного смысла изнутри самого материала" и пошли навстречу нарождающемуся явлению» (Е. Местергази). Спор вокруг этого феномена, получившего всемерное развитие в ХХ веке, не утихает до сих пор: в первую очередь из-за терминологической непрояснённости. Введённый в 1920-х, но мало прижившийся термин «литература факта» сменился в 1980-х нечётким определением «документальная литература». Сейчас всё чаще употребляются словосочетания «литературное начало» и «(литературный) документализм».

Ещё более сложен вопрос о содержании данного термина: возможные классификации (к примеру, Б. Агапова, искусственно отделяющего документальный материал от субъекта текста) грешат недоучётом роли (образа) автора в такого рода произведениях, где документальный материал пропущен через субъектную сферу автобиографического повествователя - неотделим от него как факт жизни и судьбы. Автор (повествователь) здесь отнюдь не скромный фиксатор и обработчик фактического материала, как представляется иным исследователям, но - центральная фигура, посредник между читателем и исторической реальностью, очевидец, наблюдатель и хроникёр изображаемых событий. Это своеобразный летописец национальной жизни, пропущенной сквозь горнило автобиографического опыта и представленной читателю как нечто родное, бесконечно дорогое.

Также вызывает вопросы и определяемый исследователями жанровый спектр, из которого нередко выпадает семейная хроника.  А ведь этот жанр с чётко выраженной документальной основой - ведущий в творчестве таких русских классиков, как С. Аксаков («Семейная хроника», «Детские годы Багрова-внука»), Н. Лесков («Захудалый род», «Старые годы в селе Плодомасове»), А. Мельников-Печёрский («Старые годы»), М. Салтыков-Щедрин («Пошехонская старина»).

 В центре семейной хроники - навеки запечатлённый в личной (автобиографического повествователя) и общеродовой памяти образ родовой усадьбы: это место, освящённое родовыми утратами и восполнениями, умираниями и новыми рождениями. Роль художественного пространства здесь велика: все помыслы и чувства автора (автобиографического повествователя) сосредотачиваются вокруг этого единого, передающегося по наследству места жизни, родового гнезда.

В целом в литературном документализме на первый план выходит диалектика автора (авторского вымысла) и правды факта - в том числе и факта культурной памяти, в сферу которой входят, к примеру, «бродячие сюжеты», «вечные образы» (ср. образ русского Дон Кихота в «Захудалом роде» Лескова).  Вводя свои хроники, записки, воспоминания в сферу действия общих законов литературного творчества (в его развитии по линии «сквозных» образов и мотивов), автор хроники, однако, ставит своей целью запечатлеть исконные, старинные типы национальной жизни. По свидетельству Лескова, тем самым он «сберегает литературе звено чего-то пропущенного и до сих пор сохранившегося только в одних преданиях».   

 Думается, именно здесь точка наиболее явного взаимодействия документального и художественного начал.

Наталья Кознова, кандидат филологических наук, доцент Белгородского государственного университета:

Давно установлен и общепризнан факт жанрового многообразия мемуарной прозы, её особого синтетического характера. При этом устойчивыми жанрообразующими доминантами в мемуаристике попрежнему остаются «память» и «субъективность», отражённые и преображённые в художественном слове. Сохранению стабильности присутствия этих двух составляющих в мемуарной прозе способствуют родственные жанры: дневниковый и эпистолярный.

Жанр дневника особенно близок писателям-мемуаристам, но не может полностью отождествляться с мемуарами, хотя их взаимодействие и взаимопроникновение находит подтверждение во многих текстах («Дневниках» З.Н. Гиппиус, книгах И.А. Бунина «Окаянные дни», И.С. Шмёлева «Солнце мёртвых», А. Ремизова «Взвихрённая Русь» и др.), где дневниковые записи выполняют функцию художественно-стилистического приёма, композиционно организующего повествование.

Дневниковые записи хронологически организуют воспоминания, помогают осмыслить прошедшие события, подвергнуть их анализу, сопоставить прошлое и настоящее, а в результате приводят автора к выводам общеисторического и общечеловеческого характера. Писательский дневник - особое явление в литературном творчестве, выполняющее роль своеобразной лаборатории будущих образов и сюжетов.

Дневник запечатлевает действительность с детальной точностью и в большей степени имеет право называться историческим документом, в отличие от литературных мемуаров, признанных художественными документами эпохи. Однако дневники и воспоминания, объединяясь, не только дополняют текст информативно, но и заметно усиливают художественную значимость друг друга.

Приступая к анализу эпистолярных вкраплений в мемуарную прозу, необходимо помнить, что письма, созданные в переломные моменты истории, повествующие об эпохальных явлениях и их отражении в частной жизни обычных людей, также обладают документальной ценностью и передают это важное качество мемуарам. Взаимодействие эпистолярного жанра с мемуарами многофункционально и сказывается на разных уровнях построения текста.

Во-первых, письма, содержащие описания прошедших событий, участвуют в создании мемуарного сюжета, часто образуя самостоятельный микросюжет.

Во-вторых, привлечение в мемуарный текст писем персонажей позволяет автору избежать резко субъективных оценок людей и событий. Включённые в эпистолярный текст характеристики мемуарных героев способствуют более глубокому осмыслению их психологического портрета.

В-третьих, цитируемые мемуаристами письма могут воздействовать на монологическую речь повествователя, превращая её в диалог, ввергая автора в полемику, беседу со своими адресантами.

В-четвертых, письма, введённые в мемуары, не только подлинные свидетельства о фактах прошедшей жизни, но и хранители образов «героев своего времени». В них «оживают» голоса давно ушедших из жизни людей: именно эпистолярный стиль способен передать неповторимые стилистические, лексические и синтаксические особенности языка пишущего.

Все перечисленные выше свойства эпистолярного и дневникового жанров хорошо известны писателям-мемуаристам и находятся в полном согласии с их желанием рассказать «о времени и о себе», не придерживаясь строгих рамок и условностей какой-либо одной жанровой системы, чем и объясняется частое включение писем и дневниковых записей в мемуарную прозу.

Амина Газизова, доктор филологических наук, профессор кафедры истории русской литературы ХХ века МПГУ:

Своеобразно взаимодействуют приметы документальной и художественной прозы в книге, составленной из устных бесед журналиста В.С. Кожемяко с писателем В.Г. Распутиным «Боль души». Они встречались ежегодно с 1993 года, свои диалоги закончили в 2007-м, перевели собранный материал в письменную речь и опубликовали их. В «Боли души» возникла своеобразная проза - не публицистическая и не документальная в принятом понимании, тем более не газетно-журнальная. Публицистические, документальные и журналистские высказывания в ней синтезированы и оформлены по правилам  художественного слова. Поскольку интеллектуальный, аналитический, философский и эстетический анализ новой реальности делает художник, он художественно организует свою речь. Документальное начало в этой книге ярко выражено, ведь создана она очевидцами эпохи глобальных всемирных перемен.  Фактография здесь густая, выразительная, подаётся экспрессивно. Очевиден концептуальный отбор реальных фактов и событий, их оценка - прямая, открытая, личностная - соответствует намерению собеседников сделать ощутимой душевную боль, которую вызывает мучительный и окончательно не проясняемый вопрос: Что мы переживаем? Преображение или перерождение России? Очевидно также, что многочисленные реальные факты не столько расширяют достоверное информационное поле для размышлений, сколько структурируют его пространство вокруг  болевых точек, чтобы мысль вновь и вновь обращалась к вопросу: «что с нами происходит»? Видя неадекватное реагирование народа на вызовы неизведанной реальности, собеседники заводят разговоры об интеллектуальном её освоении, о грамотном считывании текста наступившей «новой календарной эры», когда Россия  «вдруг сошла со своей  орбиты и принялась терять высоту» и вновь произошёл раскол на «чужих» и «наших». Наши и чужие - ключевые и лейтмотивные понятия. Противоречия, столкновения между олицетворяющими их силами, личностями воспринимаются как знак беды: «Перед нами уже не Россия, а её расхристанное подобие, нечто иное и малоузнаваемое». Преображения, как и в 1917 году, не случилось, а странное мистическое перерождение очевидно. Справляться с общенациональной бедой нужно по-пушкински - «самостояньем человека», традиционной верой, типом мышления, образом жизни: «Нам или придётся в короткое время стать сильными, притом двойной силой - духовной и физической, или готовиться к худшему».

Упования на духовную силу общенародного преодоления распада не беспочвенны и не безнадёжны, ими  «сгущаются» мысли об огромном историческом опыте сопротивления «чужим», о способности России к внутреннему преображению, ментальному обновлению, к росту и физических, и духовных сил. Поэтому во всех разговорных темах пятнадцатилетнего диалога господствуют две интонации: библейская («Объяли меня воды до души моей») и державная.

В ведущей для всей книги теме традиций великой культуры две интонации переплетаются и придают ей оркестровое звучание. В этом звучании с радостью узнаются радищевская трагедийная нота («душа моя страданиями человеческими уязвлена стала»), ведь она  вошла в название книги - «Боль души»; гоголевская мелодия, которая  пронизала все суждения о судьбе России; тургеневское «отчаяние при виде всего, что совершается дома» и прославление пушкинского гения в слове Ф.М. Достоевского, и толстовское «Не могу молчать!». Ключевые понятия, мотивы, музыкальное развитие основных тем  указывают на эстетическое оформление диалогов. Традиционное для русской словесности синтезирование публицистического, художественного, документального начал проявило в книге В.Г. Распутина и В.С. Кожемяко своеобразие нового времени, переходящего в вечность.

Алексей Варламов, доктор филологических наук, профессор филологического факультета МГУ:

Личность Е.С. Булгаковой, третьей жены М.А. Булгакова, всегда привлекала особое внимание исследователей, в ней искали и находили прототип Маргариты, приписывали ей то черты ведьмы, то называли ангелом-хранителем писателя, сотворяя миф на мифе. Но несколько лет назад возникла новая «концепция» её судьбы. Она была сформулирована в письме невестки Елены Сергеевны Дзидры Эдуардовны Тубельской к Мариэтте Омаровне Чудаковой, где было высказано предположение о том, что знакомство писателя и его третьей жены произошло по воле и заданию НКВД. Письмо это, как рассказывала Дзидра Тубельская в одном из интервью, появилось на свет следующим образом: «Когда Чудакова узнала, что я имею отношение к Булгаковым, она вцепилась в меня как цербер. В Дубултах за разговорами мы с ней нагуляли не один десяток километров - обсуждали, какова была роль Елены Сергеевны, как она полюбила Михаила Афанасьевича... Она попросила меня написать письмо на эту тему. Шли Тыняновские чтения, и мой опус поместили в сборник материалов. Узким  специалистам, возможно, было интересно».

Тут вот что странно.  Зачем было  М.О. Чудаковой,  обыкновенно очень строго относящейся к фактам, во-первых, провоцировать написание этого письма, во-вторых, публиковать его в серьёзном научном издании, а в-третьих,  сопровождать странным, поверхностным и некритичным комментарием? Самая упрямая  вещь в мире - не  факты. Ещё более упрямая вещь - убеждения и предубеждения. Когда М.О. Чудакова опубликовала статью «Материалы к биографии Е.С. Булгаковой», где создала замечательный по яркости и противоречивости портрет своей героини и где поместила вышеупомянутое письмо, то она высказала в целом не слишком одобрительное к Елене Сергеевне отношение. По ряду причин Елена Сергеевна была, по мнению автора статьи, не слишком политкорректна в еврейском вопросе («...слова и интонации Е.С. в наших беседах 1969-70 гг. не раз оказывались на грани выражения неприязни к евреям. Но эта грань - при подлинной артистичности Е.С. и её  виртуозное владение обертонами голоса и интонации - никогда не переступалась»); в 60-е годы она лавировала между «интернационалистами» и «русской партией» и в большей степени склонялась ко второй, чувствуя в ней большую силу, а также создавая себе в глазах властей  репутацию патриотки, благодаря чему её выпускали за рубеж и не обыскивали на таможне (именно таким образом Елена Сергеевна сумела вывести на Запад и продать «Собачье сердце», купив на вырученные таким образом деньги меховое манто); вдова Булгакова охотно принимала у себя идейных противников М.О. Чудаковой П.В. Палиевского и В.В. Петелина,  саму же Мариэтту Омаровну, по словам С.А. Ермолинского, раскусила и, видимо, в чём-то не очень ей доверяла. Но всё это, повторим, убеждения, которые, несомненно,  как и всякие убеждения и принципы, заслуживают уважения, а также свидетельствуют о полной идеологической, а ещё больше психологической несовместимости Е.С. и М.О., однако фактами они не являются.

А если исходить из фактов,  то они говорят о несомненности того, что - да, в середине 30-х Елене Сергеевне безумно нравилась светско-заграничная жизнь, да, она  не без тщеславия отмечала, что они с мужем одни из немногих, кто присутствует на закрытых вечерах и просмотрах, да, ей льстило, что их ласкает дипломатический корпус, она с удовольствием описывала, в чём одета, с кем танцевала, что едят и что пьют, и опять же можно её за этот внешний блеск сколько угодно осуждать, можно Елену Сергеевну откровенно недолюбливать за отсутствие принципиальности и за страсть к красивой жизни - но делать на этом основании вывод о фальшивом содержании, о том,  что жена следила за мужем и пусть даже из благих пожеланий писала донесения и оперативки в НКВД... Что тут скажешь? Разумеется, если отбросить за ненадобностью презумпцию невиновности и с лёгкостью объявить её факультетом ненужных вещей, можно предположить что угодно, да и кто запретит серьёзному учёному высказывать серьёзные  научные гипотезы?

Единственный из доступных документов, который косвенно может быть истолкован в пользу версии о сотрудничестве четы Булгаковых с НКВД,  М.О. Чудакова привела  в лаконичном материале  с неброским названием «К статье "Осведомители в доме Булгаковых"», опубликованном всё в том же  «Тыняновском сборнике» в 1998 году. Исследовательница  цитирует служебную записку из архива ФСБ, суть которой заключается в том, что в конце марта 1933 года в доме британского подданного Сиднея Бенабью состоялся вечер в честь «приглашённого им драматурга Булгакова».

Разумеется,  точку в данном вопросе может поставить лишь ФСБ и, если  когда-нибудь это ведомство предаст гласности всё, что имеется в его архивах о Булгакове, и вдруг выяснится, что бдительная М.О. Чудакова была права, то трижды хвала её проницательности - но покуда весь этот странный сюжет кажется не более чем  запоздалой местью или неудавшимся разоблачением той, кто так много для Мариэтты Омаровны сделала...

williamhill bookmaker
Online bookmaker the UK whbonus.webs.com William Hill

ООО "ИД Литературная учеба", 2013 г.   ||   127015, Москва, ул Новодмитровская, 5, стр.1  || Все права защищены.