Арсений Замостьянов. Ритмы поэтической героики. От Крыма к Октябрю

ЛУ №1/2010

Рубрика "К истокам"

 

Арсений Замостьянов

Ритмы поэтической героики. От Крыма к Октябрю

 

Героика для любой литературы — жанр коренной, сокровенный, восходящий к эпическим первоосновам. Изу­чая историю русской поэтической героики, мы видим, что периоды расцвета жанра сменялись десятилетиями засухи, когда черты героики сохранялись только в самой конъюнктурной, официозной «газетной» поэзии.  

Век классицизма осознавал служение Отечеству и государю фундаментом свободного творчества; от Ломоносова до Державина звучали пиндаровы мотивы: осмысление воинского подвига, прославление государства и государей, провозглашение имперской идеологии. Новый всплеск литературной героики сопровождал подвиги 1812 года. Отзвуки «Бородина» звучали и в пушкинском петровском эпосе. Но патриотического запала не хватило надолго. «Век Девятнадцатый железный» необратимо навязывал материализм, мощным крейсером он прошёл по русской заводи. Рубежом стал тяжёлый сон Крымской войны с позорным (именно так его и воспринимали современники) Лондонским трактатом 1855 года.

Длинные, мучительные, горделивые патриотические монологи рождались тогда у Каролины Павловой («Разговор в Кремле»), Евдокии Растопчиной («Посещая московскую Оружейную палату»), Владимира Бенедиктова («К Отечеству и врагам его», «К России»), обратившегося и к испытанному петровскому мифу («Малое слово о Великом»). Стихотворные отклики Фёдора Ивановича Тютчева показали с птичьего полёта Истории трагические рубежи первого крупного поражения империи Петра Великого.

С 1830-х годов на втором плане литературной жизни продолжалось одинокое поэтическое служение Фёдора Ивановича Тютчева. Парадоксально, что для многих современников поэзию Тютчева открыла статья Некрасова 1858 года, называвшаяся «Русские второстепенные поэты» (к чести Некрасова, он счёл нужным подчеркнуть, что считает Тютчева первостепенным). И после Крымской войны не умолкла его патриотическая лира, случались и новые взлёты тютчевской духовной поэзии. Но к повестке дня шестидесятых Тютчев, по большому счёту, не имел отношения. И.С. Аксаков, преданный биограф поэта, имел основания сетовать: «Имя Тютчева малознаемое в массах грамотной — и не только грамотной, даже образованной нашей публики».

Царило некрасовское направление революционной гражданственности. Ученики Некрасова уступали своему прародителю талантом, зато превосходили радикализмом. От них в истории литературы идёт прямая линия к левым авангардистам с их смелыми цирковыми формальными поисками и революционным размахом. Глубокий консерватизм Тютчева далёк от всех на свете «будетлян».

Что касается приверженцев «чистого искусства», видевших Тютчева в своих рядах, их литературные сыновья — русские декаденты — умели ценить в тютчевском наследии лишь метафизические фрагменты. Он не был ни «парнасцем», ни «проклятым поэтом» — вне политической и историософской мысли, вне традиционного православия полноценного восприятия тютчевского художественного мира не получается.

Прав был Иосиф Бродский, говоривший о Тютчеве (впрочем, неприязненно): «У русского царя не было более верноподданного слуги». За патриотизм, как известно, можно уважать, а можно и презирать — всё зависит от системы ценностей.

 

Да, Тютчев «первый осветил историческую жизнь Запада светом русской, христианской, православной мысли. Первый заговорил с западным обществом языком русского и православного и не поколебался пред лицом всего мира указать ему мир мысли  и духа — в России» (И.С. Аксаков). Но эти заслуги не были по достоинству оценены современниками, и только старания пропагандистов и популяризаторов позволили Тютчеву занять подобающее место в истории русской культуры. Особенно повезло ставшему общеизвестным афористическому четверостишию «Умом Россию не понять» и стихотворению «Я встретил вас…», которое лучше всех положил на музыку, увы, полузабытый композитор Леонид Малашкин. Новую жизнь подарит старинному романсу тенор Иван Козловский — непревзойдённый интерпретатор этого вокального шедевра. Но в середине ХХ века, когда Козловский блистал в концертных залах, Тютчев был уже признанным классиком, хотя и не вписывался в марксистский канон «прогрессивной литературы». По многим свидетельствам, Тютчев был любимым поэтом злейшего врага самодержавия — В.И. Ленина. В ответ на скептическое замечание Афанасия Фета «У чукчей нет Анакреона, к зырянам Тютчев не придёт», советский поэт Лев Озеров рапортовал:

 

Коммунизм — это Тютчев,
Приходящий к зырянам.
Это грамотный чукча
Перед телеэкраном.

 

Лирику Тютчева пропагандировали, а вместе с ней исподволь публиковали и монархические стихи.

Определение «скудный» — одно из ключевых слов в поэзии Тютчева, пароль верной любви поэта к неброской красоте, с которой у него связан образ России:

 

Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
<…>
Удручённый ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.

                                         (13 августа 1855 года)

 

Прогрессист-сатирик некрасовской школы Дмитрий Минаев в злой пародии высмеял «долготерпенье» поротых крестьян перед «кроткими пастырями в пьяном виде». Для правозащитника Минаева такая злободневность была важнее рефлексий о «скудной природе». А Тютчев умел быть высокомерным и резким с сильными мира сего, такими как Нессельроде, — в ответ на надменность, на злонравие. Будучи монархистом, не идеализировал монархов, не принимал политику Николая Первого, считал её неосмотрительной и самонадеянной («Не Богу ты служил и не России…»). Простоту, смирение, долготерпенье поэт не бичевал, ими — любовался.

В другом стихотворении у Тютчева «скудеет в жилах кровь», в третьем говорится о «скудной крови» декабристов… Есть в этом склонность к аскезе, к сдержанным верным чувствам.

Тютчевские стихотворения о России называют пророческими. Поэт-мыслитель изучил многие закономерности нашей истории, проник в мир русских архетипов. Как актуальны его прозрения и даже мимолётные комментарии «на злобу дня», всегда остроумные и многозначные. Сегодня на наших глазах в городах России вырастают богатые кварталы — «элитные комплексы», сияющие евроремонтом. Какими невзрачными кажутся на их фоне спальные районы пятиэтажек! Но идиллию новоявленного потребительского рая способны разрушить давние строки Тютчева:

 

Куда сомнителен мне твой,
Святая Русь, прогресс житейский!
Была крестьянской ты избой —
Теперь ты сделалась лакейской.

 

Увидеть в фешенебельном быте дух лакейства, леность души — наверное, это долг совести во все времена. Православная душа Тютчева выбирает святую скудность.

К батальной героике Тютчев обращался нечасто. Куда больше в его наследии историософских стихотворных размышлений о предназначении России. Но одно из лучших в русской поэзии осмыслений 1812 года — тютчевский «Неман». Река, ставшая русским Рубиконом революционных войн. Великая армия Наполеона идёт в Россию — двунадесять языков! Армия, привыкшая побеждать, верящая в авантюрный гений своего вождя. Но в схватке с Россией Великая армия обречена на гибель. По ту сторону Немана не стяжать им славы победителей. Мгновение, остановленное Тютчевым, не предвещает поражения, но в напряжённом прибалтийском воздухе уже носятся видения будущих сражений:

 

И так победно шли полки,
Знамёна гордо развевались,
Струились молнией штыки,
И барабаны заливались…
Несметно было их число —
И в этом бесконечном строе
Едва ль десятое чело
Клеймо минуло роковое.

 

А написано это стихотворение в канун Крымской войны, когда напряжён был воздух над русским Чёрным морем, а кабинетные интриги предвещали новое кровопролитие. 

        

Сторонники «чистого искусства» осмеивали поэта — «карателя общественных пороков», всё сводящего к злобе дня. В ореоле дискуссий о гражданственной поэзии любимым поэтом политизированной молодёжи шестидесятых стал Николай Алексеевич Некрасов — настоящий властитель дум эпохи нового демократического сво­бодомыслия. Он был не просто ультрасовременен: перемешанный с интерпретациями фольклора модернизм Некрасова принадлежал эпохе железных дорог, паровых машин и купцов-миллионщиков, которые уже затыкали за пояс аристократию. Их колоритные фигуры вваливались в поэзию Некрасова прямо из жизни — как самый таинственный богатей XIX века:

 

Науму паточный завод
И дворик постоялый
Дают порядочный доход.
Наум — неглупый малый:
 
Задаром сняв клочок земли,
Крестьянину с охотой
В нужде ссужает он рубли,
А тот плати работой.
 
Так обращён нагой пустырь
В картофельное поле...
Вблизи — Бабайский монастырь,
Село Большие Соли,
 
Недалеко и Кострома.
Наум живёт — не тужит,
И Волга-матушка сама
Его карману служит.
 
Питейный дом его стоит
На самом «перекате»;
Как лето Волгу обмелит
К пустынной этой хате.
 

Некрасов не был по-тютчевски скептическим критиком европейского индустриального прогресса. Но чутьё уберегло его от барабанного боя  безоглядного прогрессизма.

Друг народных горемык, Некрасов всегда был в оппозиции — к властям, к преуспевающим, сильным, богатым. Однажды поприветствовав усмирителя Польши М.Н. Муравьёва, всю оставшуюся жизнь он выслушивал упрёки в отступничестве. Муравьёвскую оду Некрасов даже не напечатал, покаялся, назвал этот эпизод «звуком неверным» своей гражданственной лиры. В этой истории отозвалась и гражданская позиция «левака» Некрасова, и набирающая силу власть «либеральной жандармерии», которая быстро и неотразимо одёргивает отступников. Свободный от либеральных мундиров Тютчев видел в Муравьёве патриота без оговорок — и прославлял его вполне осмысленно. Разные ракурсы, разные поэты.

Случай с Муравьёвым был самым заметным, но не единственным антилиберальным срывом Некрасова. В 1872 году он почтительной эпитафией откликнулся на смерть Николая Милютина — хоть и  реформатора, но генерала и верного слуги престола. Младшие поэты некрасовской школы вряд ли высоко оценили бы усердие статс-секретаря по делам Польши… А Некрасов прославляет покойного «Кузнеца»:

 

Спи безмятежно, с покойною совестью,
Честный кузнец-гражданин!  
Вёл ты недаром борьбу многолетнюю
За угнетённый народ:
Слышал ты рабскую песню последнюю,
Видел свободы восход.

 

Настоящим монархистом проявил себя Некрасов в 1866-м, после каракозовского покушения на царя. В те дни Некрасов мыслит в унисон с Тютчевым… Оттолкнул руку цареубийцы костромской крестьянин Осип Иванович Комиссаров, уроженец села Молитвина, что совсем неподалёку от Домнина, от родины Ивана Сусанина. Комиссарова чествовали в петербургском Английском клубе — Некрасов  произнёс в его честь стихи:

 

И крестьянин, кого возрастил
В недрах Руси народ православный,
Чтоб в себе весь народ он явил
Охранителем жизни державной!
 
Сын народа! тебя я пою!
Будешь славен ты много и много...
Ты велик — как орудие Бога,
Направлявшего руку твою!
 

Нечто похожее родилось тогда и в душе Тютчева:

 

Так! Он спасён! Иначе быть не может!
И чувство радости по Руси разлилось...
Но посреди молитв, средь благодарных слёз
Мысль неотступная невольно сердце гложет:
Всё этим выстрелом, всё в нас оскорблено,
И оскорблению как будто нет исхода:
Легло, увы, легло позорное пятно
На всю историю российского народа!

 

В неприятии цареубийства Тютчев и Некрасов были едины.

Сплав некрасовской поэзии крепок и своеобычен. Рядом с сюжетной реалистической балладой — исповедь, а тут же — смачный фельетон, который хоть сегодня публикуй в ежедневной газете:

 

Я однажды смеялся до колик,
Слыша, как князь NN говорил:
«Я, душа моя, славянофил». —
«А религия ваша?» — «Католик!»
 

Или:

 

Грош у новейших господ
Выше стыда и закона;
Нынче тоскует лишь тот,
Кто не украл миллиона...

Наш идеал, — говорят, —
Заатлантический брат:
Бог его — тоже ведь доллар!
Правда! Но разница в том:
Бог его — доллар, добытый трудом,
А не украденный доллар.

 

Разве что в последние годы доллар потерял в весе, но обожествление денег (кощунственно подчёркнутое на купюрах!) Некрасов высмеял неотразимо.

 

Религиозные всплески в поэзии Некрасова обыкновенно связывают с особенностями биографии этого страстного, грешного, кающегося человека. Лучше всего некрасовскую веру изучать по легенде о Кудеяре-атамане, которая погружена в неподъёмный, сгущённый художественный мир народного эпоса «Кому на Руси жить хорошо»:

 

Господу Богу помолимся,
Древнюю быль возвестим,
Мне в Соловках её сказывал
Инок, отец Питирим.
 
Было двенадцать разбойников,
Был Кудеяр-атаман,
Много разбойники пролили
Крови честных христиан,
 
Много богатства награбили,
Жили в дремучем лесу,
Вождь Кудеяр из-под Киева
Вывез девицу-красу.
 
 Днём с полюбовницей тешился,
Ночью набеги творил,
Вдруг у разбойника лютого
Совесть Господь пробудил.
<…>
Совесть злодея осилила,
Шайку свою распустил,
Роздал на церкви имущество,
Нож под ракитой зарыл.
 
И прегрешенья отмаливать
К Гробу Господню идёт,
Странствует, молится, кается,
Легче ему не стаёт.
 
Старцем, в одежде монашеской,
Грешник вернулся домой,
Жил под навесом старейшего
Дуба, в трущобе лесной...
 

Эта истинно православная история о воле и совести, о разбойнике, который стал соловецким иноком, конечно, не только о Кудеяре, но и об авторе, о поэте, и о многих из нас. История сокровенная для России — недаром нам рассказывал её боговдохновенный голос страны, Ф.И. Шаляпин.

Отметим, что в «Русских женщинах» Некрасов первым внушительно воспел героику слабого пола, подарив чтецам-декламаторам сотни выигрышных, темпераментных строк. Из той же темы — монументальная формула вечного русского архетипа: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт». Некрасовская тема, незаезженная.

 Продолжая линию поэтов XVIII века, Некрасов пропагандирует героику Просвещения, просветители у него — настоящие герои, поражающие змиев невежества:

 

Сеятель знанья на ниву народную!
Почву ты, что ли, находишь бесплодную,
               Худы ль твои семена?
Робок ли сердцем ты? слаб ли ты силами?
Труд награждается всходами хилыми,
               Доброго мало зерна!
Где ж вы, умелые, с бодрыми лицами,
Где же вы, с полными жита кошницами?
Труд засевающих робко, крупицами,
               Двиньте вперёд!
Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте! Спасибо вам скажет сердечное
               Русский народ...
 

И в исторических балладах А.К. Толстого, и в его поэме «Иоанн Дамаскин» (настоящий шедевр духовной поэзии!) мы можем прочувствовать дух православного русского патриотизма, стеснённого реалиями уже почти буржуазного века. В исторических балладах Толстой тонко вуалировал намёки на «злобу дня» — своё раздражение перед далёкими от родных корней людьми нового времени: «От царьградских от курений голова болит», — вздыхает у него Илья Муромец.

 

Оплотом охранительного, официозного направления в поэзии был в пореформенные годы немолодой Аполлон Николаевич Майков. Как и его младшие коллеги, Майков то и дело откликался на геополитическую и идеологическую злобу дня. Но — в благонамеренном духе идиллического патриотизма. Майков писал как будто специально для школьных хрестоматий: именно его исторические баллады воспитывали любовь к Родине, увлекали таинственной, как в сказке, героической романтикой. Самое известное из таких стихотворений Майкова — «Кто он?», стихотворная легенда о Петре Великом. Подобные фольклорные рассказы о царях были идеологическим фундаментом народного самодержавия (позже эту действенную технологию возьмут на вооружение и идеологи советского периода). Все гимназисты знали наизусть и «Сказание о 1812 годе», и историческую балладу «Емшан». Колорит героического века Екатерины Великой Майков ретроспективно представил в «рассказе старого бригадира» «Менуэт».

Героика времён Александра II — это прежде всего битвы за свободу славянских народов Балкан. И Аполлон Майков написал, пожалуй, лучшее стихотворение на эту тему — «Сон королевича Марка»:

 

С  древней  славой  новую  свивая,
Гусляры  по  всей  стране  идут:
Бьёт  врага  Георгий  или  Милош —
Тотчас  песнь  везде  о  них  поют…
 
Вот  уж  снова  колокольным  звоном
Загудела  сербская  земля…
Вот — Белград  позорившее  знамя
Спущено  навек  с  его  кремля…

                                                                        (1870)

 

Восторженным дифирамбом откликнулся Майков и на крестьянскую реформу 1861 года. Получилось несколько сусально — и быстро ставшее хрестоматийным стихотворение «Картинка» породило немало шуток и пародий:

 

Посмотри: в избе, мерцая,
Светит огонёк.
Возле девочки-малютки
Собрался кружок…
Воля, братья, — это только
Первая ступень
В царство мысли, где сияет
Вековечный день.
 

Майков предвосхищает идиллический мотив «советской народной песни», которую создадут в середине 1930-х поэт Исаковский и композитор Захаров: «Загудели, заиграли провода, / Мы такого не видали никогда».

Известный парадокс: чем больше либерализма было в политике государя — тем строже были к нему прогрессисты. Последняя четверть XIX века подтвердила силу этого парадокса. Патриотическая героика сделалась уделом патентованных ретроградов и унылых газетных графоманов. Революционные поэты подчас не превосходили их талантом, но брали энергией, пассионарностью. И героические песни то­го времени — по преимуществу бунтарские, с апологетикой революции: вспомним хотя бы  «Последнее прости» или «Замучен тяжёлой неволей» Григория Мачтета. «Заодно с правопорядком» молодые таланты предреволюционного тридцатилетия писать не желали и не умели. Где революционность — там, как правило, и демонстративный атеизм (подчас — как болезненный реванш бывших семинаристов). Вот один из типических «поэтов второго ряда» революционно-демократического направления послекрымской эпохи — Василий Богданов, автор «Дубинушки». Он родился в семье лихвинского протоиерея, отца Иоанна. Из уездного городка Калужской губернии отправился в Москву, на медицинский факультет. О его студенческих годах любопытные воспоминания оставила Софья Андреевна Толстая, в те времена — ещё не жена писателя, но просто девица Софья Берс, в семье которой юный Богданов давал уроки. «Прекрасный студент, умелый учитель и ловкий стихотворец. Он первый, как говорится, развивал нас, трёх сестёр… Горячо толковал мне, что Бога нет, что весь мир состоит из атомов, и тому подобное». И таких горячих мальчиков в лучших домах России было немало. Каждое десятилетие приносило новый тип с увлечениями от Бюхнера и Фейербаха (их книги носил сёстрам Берс Богданов) до Маркса и Энгельса. Читательская аудитория привыкала связывать «живое стремление к общественному благу» (формула Огарёва) с либерально-демократической фрондой. А у государства и Церкви в те годы нашлось немного литературно одарённых защитников. О государственнической героике нельзя было и помыслить. Она — от Ломоносова до Майкова — отныне принадлежала только школярам. А молодёжь понимала: если в стихотворении говорится: «Вперёд, без страха и сомненья, на подвиг доблестный, друзья!» (Плещеев, аж 1846!), то речь идёт о подвиге  героя-вольнодумца, которого невозможно ассоциировать ни с престолом, ни с победными традициями России. И в этой «русской Марсельезе» 1840-х — 1850-х, и в десятках подобных гимнов если поэты звали «друзей» на борьбу, то, как у Плещеева, за смутно очерченные идеалы:

 

Провозглашать любви ученье
Мы будем нищим, богачам
И за него снесём гоненье,
Простив безумным палачам!

 

А в более позднее время — за вполне чёткие политические идеи:

 

Всё, чем держатся их троны,
Дело рабочей руки...
Сами набьём мы патроны,
К ружьям привинтим штыки.

С верой святой в наше дело,
Дружно сомкнувши ряды,
В битву мы выступим смело
С игом проклятой нужды.

Свергнем могучей рукою
Гнёт роковой навсегда
И водрузим над землёю
Красное знамя труда!

 

Здесь говорится о «вере святой». Но публика, читавшая стихи и распевавшая песню «Смело, товарищи, в ногу!», конечно, осознавала, что речь идёт не о православии. Служение революции понималось в религиозном аспекте жертвенности.

Эту революционную песню Леонид Радин написал ещё в 1896 году — и влияние такой поэзии на умы было немалым. За пятьдесят лет от петрашевца Плещеева до «профессионального революционера», одного из руководителей «Рабочего союза» Радина революционная героика возмужала, проникла даже в школьные хрестоматии. К ней привыкали. Менялись идеалы общества — и, право, неизвестно, кто за кем шёл: социальные процессы за литературой или наоборот.

К счастью, жили ещё в гимназиях и школах патриотические стихи «старой школы», которые внушали благонамеренные чувства по отношению к вере, царю и отечеству. На первом плане в этой традиции по-прежнему были испытанные герои — Суворов и полководцы 1812 года, а также простые воины, солдаты, не менее почтенные творцы побед. В 1840 году в «Отечественных записках» была опубликована «Песнь инвалида» поэта И.П. Клюшникова (1811—1895), быстро ставшая популярной в народе. Эти бесхитростные стихи напоминали строй солдатских песен:

 

Был у нас в былые годы
Знаменитый генерал:
Я ребёнком про походы
И про жизнь его читал.
 
Был русак — Россию нашу
Всей душою он любил.
Был солдат — ел щи и кашу,
Русский квас и водку пил.
<…>
Перед строем сам молитвы
Богородице читал.
Лев в сраженьи — после битвы
Дома петухом кричал.
<…>
И теперь, когда на битву
Русские полки идут, —
Он за них творит молитву:
Про него они поют.
 

Это стихи о народном генерале, о солдате и богомольце, каким он остался в памяти народа. Схожие мотивы мы встречаем в стихотворении А.С. Цурикова «Дедушка Суворов», ведущем свою генеалогию от солдатских песен В.А. Жуковского. Эти стихи высоко ценил и часто повторял наизусть архимандрит Леонид (Кавелин), настоятель Воскресенского Ново-Иерусалимского монастыря, а в прежней своей жизни — офицер. Это стихотворение, понятное и взрослым и детям, так и просится в хрестоматию. Однако его не публиковали уже около ста лет, да и последние дореволюционные публикации грешили несуразными опечатками. А это бодрое, простое, как походный марш, стихотворение, право, заслуживает прочтения… Поэтому мы приводим полный вариант «Дедушки Суворова»:

 

Расскажи-ка, дядя, нам,
Добрым русским молодцам,
Как наш дедушка Суворов,
Безо всяких разговоров
Бил поганых наповал.
 
Вспомни нам про те походы,
Где от старца воеводы
Пал навеки басурман;
Где суворовские брани
Утвердили наши грани,
К пользе братьев христиан.
 
Братцы! Дело не в безделье,
Не в гордыне, не в похмелье;
Дар победы — Божий дар!
Надо Богу помолиться,
Надо сердцем отрезвиться,
Чтоб врагу нанесть удар.
 
Сила войска не в громадах,
Не в воинственных нарядах,
Сила в духе и в сердцах!
Тысяч двадцать пять, не больше,
В Турции, Крыму и Польше
Царства разгромили в прах.
 
Чудотворец воевода
Не рассчитывал похода, —
Брал победу в небесах.
Правды муж творил без шуму,
В Богу думал крепку думу —
И прославлен в чудесах.
 
«День молиться,
День поститься,
Взять на третий Измаил», —
Он сказал — и наши рати
Чудом Божьей благодати
Взяли штурмом Измаил.
 
«Друг мой, — пишет принц Кобургский,
Окружён я силой турской;
Жду сраженья каждый час.
Тысяч тридцать и не боле
Можем вывести мы в поле;
Двести тысяч против нас.
 
Я погибну, без сомненья…
Нам не выдержать сраженья;
Друг, спеши ко мне скорей».
Он в ответ: «Иду. Суворов».
Взял без дальних разговоров
Тысяч семь богатырей.
 
«Братцы, нынешние сутки
Нам придутся очень жутки.
Сотни вёрст и лютый бой!» —
«Рады до конца стараться,
Рады с миром целым драться,
Рады умереть с тобой!»
 
Он махнул, и наши рати
Чудом Божьей благодати
Сотню вёрст прошли зараз.
В бой вступили без привала;
Штык вперёд — врага не стало,
Сеча длилась только час.
 
Вот каков наш был Суворов!
Средь бесчисленных походов
Старых боевых времён
Наповал его ребята
Всюду били супостата, —
Он нигде не побеждён!
 
Жизнию монах примерный,
Духом чист от всякой скверны,
Потому непобедим!
Он из храма шёл на битву,
С боя снова на молитву,
Словно Божий херувим.
 
С виду старец юродивый,
Невысокий, некрасивый,
Духом грозный исполин!
Он на кляче, под рогожей,
Всё-таки был воин Божий,
Дивной рати властелин.         
 

Внимательный читатель узнает в этих стихах мотивы Жуковского, его славный чекан солдатской песни.

Во второй половине XIX века появилось ещё несколько стихотворений о Суворове. Правда, они получили известность лишь в армейских и гимназических кругах: «Суворов на Сен-Готарде» А. Шаржинского, «На вершине Сен-Готарда…» В. Калинина… Василий Калинин в 1892 году сетовал, что:

 

На вершине Сен-Готарда,
В царстве вечных облаков,
Тлеют кости авангарда
Горсти русских храбрецов!
 

Именно тогда, в 1890-е годы, русские энтузиасты во главе с князем С.М. Голицыным добивались установки надгробного памятника русским солдатам у Чёртова моста. Останки солдат были погребены в скале — и началась работа по установке памятника. Монумент в виде креста, высеченного в скале, открыли 15 сентября 1898 года. Под крестом бронзовыми буквами написано: «Доблестным сподвижникам генералиссимуса фельдмаршала графа Суворова-Рымникского, князя Италийского, погибшим при переходе через Альпы в 1799 году». Дополняет композицию бронзовый меч с лавровым венком. С Божьей помощью призыв В. Калинина не остался безответным.

 

Другое явление 1890-х годов — декаденты — были не менее далеки от традиций государственнической гражданственности. В их мирах, наполненных «тремя главными элементами нового искусства: мистическим содержанием, символами и расширением художественной впечатлительности» (Д.С. Мережковский), не было места «низким» истинам патриотизма. Очевиден был и эксцентрический конфликт с традиционным православием: ко многому обязывал и франкоподобный образ «проклятых поэтов». Владимир Соловьёв писал: «Для чистого лирика вся история человечества есть только случайность, ряд анекдотов, а патриотические и гражданские задачи он считает столь же чуждыми поэзии, как и суету будничной жизни». Как это далеко от ломоносовского или державинского кредо!

Исключением из правил был Борис Садовской — демонстративный монархист, поклонник Николая Первого и П.А. Столыпина. Придёт срок — и он запишет в дневнике: «Я перехожу окончательно и бесповоротно на церковную почву и ухожу от жизни. Я монах… Православный монах эпохи перед Антихристом». Много лет (вплоть до 1952 года!) он прожил паралитиком в Новодевичьем монастыре, в подвальной келийке Красной церкви. Но судьба замечательного чудака и оригинала Бориса Садовского уникальна и не характерна для эпохи.

 Редкие обращения к героике объяснялись интересом к колориту древности, к загадкам мировой культуры («Слово о полку Игореве» и т. п.). Там, среди былинной символики, «проклятым поэтам» можно было спрятаться от низменной реальности. И у Брюсова, и у Бальмонта случались всплески демократизма — и тогда они писали похлеще записных революционеров Минского и Радина («Кто начал царствовать Ходынкой — тот кончит, встав на эшафот». — Бальмонт). Предвосхищал бурю и смуту не только Максим Горький с его знаковым революционным романтизмом «Песни о Соколе», но и молодой поэт Велимир Хлебников, в чьих стихотворных прозрениях можно различить дух кровопролитных трагедий, дух героики.

Огромное событие — Первая мировая, она же вторая Отечественная война — вызвало длинный патриотичный, но не блестящий ряд поэтических откликов. Исключение — Александр Блок, прислушавшийся в те годы к биению ритмов истории России. У истоков батальной поэтической героики ХХ века стоял, пожалуй, Николай Гумилёв, воспевший атаки Первой мировой,  романтических конквистадоров и капитанов и не оценённых современниками постаревших туркестанских генералов:

 

Они забыли дни тоски,
Ночные возгласы: «К оружью!»,
Унылые солончаки
И поступь мерную верблюжью;
 
Поля неведомой земли,
И гибель роты несчастливой,
И Уч-Кудук, и Киндерли,
И русский флаг над белой Хивой.
 
Забыли? — Нет! Ведь каждый час
Каким-то случаем прилежным
Туманит блеск спокойных глаз,
Напоминает им о прежнем.
 

Марина Цветаева в конце 1913-го, накануне большой войны (а в  Гражданскую она станет лучшим поэтом Белого движения) прикоснулась к антикварной героике 1812 года, с нежностью вспомнив «молодых генералов своих судеб»:

 

Три сотни побеждало — трое!
Лишь мёртвый не вставал с земли.
Вы были дети и герои,
Вы всё могли.

 

Последовательный ученик погибшего в 21-м году Гумилёва — Николай Тихонов — представил классические образцы советской героики: «Балладу о гвоздях», «Киров с нами»…  Осознанно существовавший в концепции государственного поэта, «поэта страны», Ярослав Смеляков непосредственным учеником Гумилёва не был, но его «Командармы Гражданской войны» (1966), несомненно, написаны не без отчётливого гумилёвского влияния:

 

Мне Красной Армии главкомы,
молодцеваты и бледны,
хоть понаслышке, но знакомы,
и не совсем со стороны.
<…>
В петлицах шпалы боевые
за легендарные дела.
По этим шпалам вся Россия,
как поезд, медленно прошла.
 
Уже давно суконных шлемов
в музеях тлеют шишаки.
Как позабытые поэмы,
молчат почётные клинки.
 
Как будто отблески на меди,
когда над книгами сижу,
в тиши больших энциклопедий
я ваши лица нахожу.
 

             

Героика — и белая, и красная —  после 1917-го стала важнее, чем в предыдущие полвека. Вскоре, после огосударствления литературы, получат новый импульс наработки одического XVIII века и появятся новые направления героики — например, начиная с Маяковского актуальной станет поэтическая героизация труда.

ЛитрадиоШестое чувствоПереправа21